ЖАНРЫ

Потерянное поколение. Воспоминания о детстве и юности
Шрифт:

Первый раз я столкнулась с таким трудным, эмоциональным и внутренне мятущимся человеком. Отец Кати Т. был караимом, по ее словам, очень способным инженером, который до революции руководил крупными техническими проектами на Дальнем Востоке. Большевиков он ненавидел и после революции скрыл свое образование и работал где-то техником, чтобы прокормиться, но не помогать большевикам своими знаниями. Женился он на девушке, которая по возрасту могла бы быть его дочерью. Мать Кати Т. была полурусская-полуармянка. Ко времени моего знакомства с Катей Т. отца ее уже давно не было на свете. Мать, хотя и интеллигентная и еще молодая женщина, не получила никакой профессии и была работницей на заводе. Не знаю, принял ли отец Кати Т. христианство, но Катя была крещена.

Кружок наших школьных подруг распался. Зина была в Нижнем Новгороде, где она пошла на работу, чтобы помогать матери и невестке, но мечтала все же хоть на следующий год поступить в университет. С Валей мы встречались, но как-то все реже и реже. Зато между Катей К. и мною дружба все более крепла, несмотря на разные факультеты. Мы сразу же отбросили школьную осторожность и говорили друг с другом совсем откровенно. Катя ненавидела советскую власть не меньше, чем я, и была при этом эмоциональнее, неосторожнее. Даже я посоветовала ей однажды быть осторожнее. Она возразила: «Мой старший брат тоже Меня предупреждает, а сам такой неосторожный». С Зиной мы вели интенсивную переписку, часто писали ей письма вместе. Помню, как-то долго не было от нее писем, мы начали беспокоиться и решили написать ей еще одно письмо. Катя пришла ко мне в мой угол на Васильевском острове. Я сидела за столом и писала, а Катя смотрела мне через плечо и подсказывала, что следует еще написать. Вдруг она сказала: «А может быть, и Зину уже арестовали?». Я сразу же перестала писать. Катя поспешно воскликнула: «Я не боюсь!». Тогда я снова начала писать, так как про себя решила, что я тоже не боюсь. Безумный гнет, под которым мы жили, приучил нас понимать друг друга без слов. Я же в университете стала менее осторожной. Хотя тогда я даже еще не достигла совершеннолетия, мне казалось, что, как студентка, я буду отвечать уже только за себя, и если меня арестуют, то именно только меня, а не моих родителей. В школе ответственность за родителей заставляла меня быть сугубо осторожной. Кроме того, я считала, что теперь уже лучше могу различать людей и видеть, с кем я могу быть откровенной, а с кем нет.

Из первого полугодия моих университетских занятий мне запомнился неудачный доклад о коммунистической морали. Как-то раз весь наш первый курс, 250 студентов и студенток, собрали в большом, расположенном амфитеатром химическом зале. В этом зале мы также слушали большую часть лекций. Микрофона у профессоров тогда не было, и им приходилось немало напрягать голос для того, чтобы быть услышанными в задних рядах. На этот раз для доклада пригласили аспиранта из Института марксизма-ленинизма. Он читал тему о коммунистической морали. С моралью коммунисты никак не могли поладить. В марксистском мировоззрении нет никаких основ для морали. Нравственность только тогда заслуживает этого названия, если она опирается на вечные ценности и ее нормы одинаковы для всех людей, независимо от их классовой принадлежности. Классовая «мораль» — это не мораль, не нравственность в истинном понимании этого слова. Это лишь нормы поведения для достижения наибольшей выгоды для того или иного класса. По крайней мере, в теории следовало это понимать так. На самом деле те нормы поведения, которые коммунисты предлагали рабочему классу, даже не вели к достижению наибольшей выгоды доя этого самого класса, они разве что вели к достижению наибольшей выгоды для компартии, особенно же ее аппарата. Несмотря на это, марксисты постоянно морализировали. Это делали уже основоположники. Они горели гневом при виде несправедливой эксплуатации, хотя по их же учению буржуазия никак иначе и поступить не могла, а потому ее действия не должны были ни у кого вызывать никаких «благородных эмоций», разве что холодную и бесстрастную решимость свергнуть ее и захватить власть в свои руки. Эта решимость у вождей и была, но они ее прикрывали благородными лозунгами, не имевшими никаких корней в их же учении. Придя же к власти, коммунисты очень скоро заметили, что хотя бы минимум нормальной человеческой нравственности должен существовать, иначе общество развалится, несмотря на жестокую диктатуру и владеющий всеми страх. Но как согласовать эти требования морали с теорией марксизма-ленинизма? За все время своего владычества коммунисты этой проблемы так и не решили.

Но вот наш курс собрали, в президиуме заняли место парторг нашего факультета и комсорги старших курсов. Комсорга нашего курса в президиуме не было. Нужно отметить, что и парторг, и наш комсорг были евреи. Относительно других я не помню, кто они были. Мне лично было все равно, коммунист есть коммунист, но потом я узнала, что некоторые студентов это обстоятельство отмечали. На кафедру вышел молодой аспирант, положил перед собой толстую рукопись и начал монотонно читать какую-то пропаганду. Было невыносимо скучно, и никто его не слушал. Довольно долго мы терпели, но потом терпение лопнуло. У нас было принято на лекциях, если что-либо было непонятно, посылать лектору записки с вопросами, на которые он отвечал после перерыва или на следующей лекции. Теперь же послали записку в президиум, и не закрытую, как обычно, а открытую. Случайно она прошла и через мои руки, там стояло: «Сколько заплатили лектору за то, чтобы он читал доклад, и сколько надо ему заплатить за то, чтобы он перестал?» Парторг прочел записку, занервничал и что-то пошептал смутившемуся лектору. Тот перевернул сразу много страниц своей рукописи и с места в карьер стал читать практические примеры коммунистической морали, прежде всего о том, что нельзя судить о человеке по внешности. На одном заводе, мол, была девушка, которая сильно красилась, и ее многие презирали, но, когда на заводе случился пожар, она оказалась героиней. Все смеялись. То, что о внутренних качествах человека нельзя судить по внешности, элементарно, и это можно прочесть в любой этической системе. Но причем туг коммунистическая мораль? Тогда парторг сказал совсем сникшему аспиранту, чтобы он кончил свой доклад и открыл дискуссию.

Однако выступавшие в дискуссии совсем не касались вопросов коммунистической морали. Все выступавшие говорили о смысле жизни и к ужасу то красневшего, то бледневшего парторга говорили о том, что смысла жизни нет, жить нечем и, собственно говоря, одна дорога — это кончать с собой, но часто на это не хватает физического мужества. Одна студентка, помню, сказала, что она с головой ушла в общественную работу, чтобы не иметь ни минуты свободного времени и не задумываться над жизнью и ее смыслом. Если не заглушать себя учением и общественной работой, то и впрямь впору кончать с собой. Взволнованный парторг воскликнул: «Как может наша счастливая советская молодежь высказывать такие пессимистические взгляды!» Но счастливой-то эта молодежь не была. На его восклицание никто не обратил внимания, дальше шли высказывания в таком же духе. Не знаю, чем кончился бы диспут, но выручил циник из среды студентов. Он сказал: «К чему ломать себе голову над смыслом жизни? Смысл жизни в удовольствиях. Вот, например, обо мне все знают, что я влюблен во всех хорошеньких девушек сразу». А затем, мол, «лови момент удачи» и не задумывайся над сложными вопросами. Большинство из нас были тогда идеалистами, и этот открытый цинизм нам не понравился, в зале раздался шум. Этим воспользовался комсорг нашего курса. Он вскочил с места и, не выходя к кафедре, разразился речью о необходимости идеалов, стремления к лучшему и справедливому. Большие глаза этого, нужно отдать должное, красивого парня горели, и он умело затрагивал специфики идеалов, то есть не говорил ни о социализме, ни о коммунизме или марксизме-ленинизме, а только об общих стремлениях к добру и справедливости. Все, я в том числе, ему искренне аплодировали. Пусть его идеал, — если он убежденный коммунист, — не совпадает с моим, но в том, что нельзя жить цинично лишь удовольствиями дня, в этом большинство из нас были согласны с комсоргом. Парторг воспользовался общим одобрением и закончил на этом апофеозе неудавшийся диспут.

Может быть, стоит рассказать банальное последствие возбужденность диспута. В начале следующего года, осенью, я как-то мельком заметила, что отсутствует одна из студенток нашей группы, тихая, почти всегда молчавшая, некрасивая белобрысенькая эстонка Кира. Я регистрировала в уме ее отсутствие, но много об этом не задумывалась. Однако как-то раз я увидела ее на Университетской набережной, она медленно шла впереди меня. Догнав ее, я начала: «Отчего ты не ходишь…» и оборвала фразу на середине, я заметила, что она беременна и на сносях. «А, заметила, — сказала она грустно, — а хочешь знать, кто отец? Помнишь диспут о коммунистической морали и комсорга нашего курса, так горячо выступавшего за идеалы? Вот тогда-то я в него и влюбилась. Он будто тоже полюбил меня, но, когда я забеременела, бросил. Я не хотела этого, но в комсомоле узнали, его даже «прорабатывали», и он уехал из Ленинграда и теперь в университете в Казани, предпочел лучше уйти туда, чем жениться на мне. Впрочем, иногда пишет». Невольно я спросила себя, как поступил бы выступавший перед тем циник, если б одна из тех девушек, в которых он был влюблен, от него забеременела. Может быть, он тоже поступил бы вопреки своим собственным высказываниям?

Кроме математических предметов и физики, мы должны были, разумеется, изучать неизбежный марксизм-ленинизм («научного атеизма» в то время, слава Богу, еще не было), военное дело и физкультуру. Последнюю мы, конечно, не изучали, но экзамены по физкультуре должны были сдавать.

Помню, как при чтении скучнейшей ленинской книги «Материализм и эмпириокритицизм» меня поразили взгляды английского позитивиста Давида Юма, которые я смогла вылущить из ленинской ругани. Мысль, что мы ничего не знаем об окружающем нас мире и полностью заключены в клетку наших субъективных ощущений, потрясла меня. Сначала мне захотелось углубиться в Юма. Нашему преподавателю в группе я сказала, что прежде чем анализировать взгляды Ленина, мы должны ознакомиться с теми авторами, которым Ленин возражает, в частности, с Юмом. Ответ был: «Зачем вам набивать голову всякой чепухой». Я не знаю, были ли в университетской библиотеке произведения Юма на русском языке и, если были, выдали ли бы их мне, студентке математического факультета. Я не попробовала. Я не могла рассматривать идеи Юма хладнокровно, только как игру ума. Как и очень многие русские, я принимала их экзистенциально, и в этом аспекте они были для меня мало приемлемы. Они меня слишком беспокоили. Вероятно, поэтому интерес к Юму вспыхнул и погас, вернее, я отбросила его. Это не значило, что примитивный материализм Ленина меня удовлетворял. Я просто на время отложила размышления о философских проблемах. У меня было ощущение, что мне не хватает какой-то опоры, с которой я могла бы рассматривать проблемы философии.

Военное дело нам преподавали старые красногвардейцы. Конечно, они имели и сейчас тот или иной военный чин, но было ясно, что время их прошло, а также и то, что они были участниками гражданской войны, даже если они об этом не говорили. На них лежал пыльный налет прошлого, вышедшего в тираж, сквозь который проступало желание сохранить прежнюю идейность, старый тон, который слово «товарищ» еще принимал всерьез, и печальное понимание, что все это прошло. Впрочем, это касается только знакомивших нас с винтовкой и учивших стрельбе, равно и к преподавателю военной политграмоты. Военную топографию нам преподавал уже более молодой и модерный военный. Я любила стрельбу как спорт и еще будучи в школе ходила на кружок стрельбы. Так что в нашей группе я была единственной, выбившей с первого же выстрела 7 очков, и старый военный торжественно заявил: «Товарищ стреляет хорошо!»

Мы должны были сдавать экзамен и по стрельбе. Я уже не помню, сколько очков надо было выбить пятью выстрелами, чтобы получить хотя бы удовлетворительную отметку. Мне это было нетрудно. И потом я осталась добровольно в кружке стрельбы. Наш военный предложил мне сдать норму на ворошиловского стрелка. Первую норму, опять-таки какое-то (большее) число очков из пяти выстрелов я сдала, а потом перестала ходить на кружок стрельбы. При сдаче второй нормы надо было стрелять в фигуру человечка, которого тогда еще называли «фашистом», но после договора о дружбе с Германией стали называть «мужичком». Помню, я тогда подумала, что это очень подходящее название: коммунисты всегда стреляют в крестьян. Но меня остановила не необходимость стрелять в фигуру человека на бумаге, а соображение, что если будет война и если начнут призывать и девушек, то в первую очередь, вероятно, тех, которые имеют значок ворошиловского стрелка. Я же не хотела воевать за советскую власть. Поэтому я перестала ходить на кружок стрельбы и тем самым отказалась от получения значка.

Военную политграмоту на весьма низком уровне даже с точки зрения коммунистической пропаганды преподавал такой же вышедший в тираж участник гражданской войны. Одно обстоятельство его, видимо, весьма поразило, и он повторял его надоедливо часто. «В восемнадцатом году — восклицал он, — на параде в честь первой годовщины Октябрьской революции над Красной площадью летал только один самолет, а теперь летают целые эскадрильи». Я пообещала некоторым моим однокурсникам, что на экзамене я это непременно скажу, все равно, какой бы вопрос он мне ни задал. А вопрос, который я получила, был знатный: роль тов. Сталина в гражданской войне. Начала я еще осторожно со знаменитой обороны Царицына, где Сталин действительно был. Но потом закусила удила: я помещала «тов. Сталина» на все участки гражданской войны, уже не считаясь с последовательностью времени. «Тов. Сталин» превращался у меня в фантастическое существо со свойством биолокации. Старый военный с усталым взглядом слушал меня молча. Понимал ли он, что я издеваюсь? Или принимал меня за примитивную энтузиастку сталинского культа? Под конец я воскликнула: «И вот в восемнадцатом году на параде над Красной площадью летал только один самолет, а теперь летают целые эскадрильи, и это тоже заслуга тов. Сталина!» Мой экзаменатор и тут не сказал ни слова, поставил мне 5 и отпустил, Может быть, и нехорошо было пользоваться его беспомощным положением: попробовал бы он в те годы сказать, что тов. Сталин не имел той или другой из заслуг, которые я ему беззастенчиво приписывала. Но виноват был он сам: зачем он задал мне именно такой вопрос.

Под конец военного курса студентов и студенток разделяли, мы изучали первую медицинскую помощь, а студенты военную стратегию, Сдать экзамен но всем этим дисциплинам было нетрудно, и в конце курса мы все получили значок «Готов к санитарной обороне» второй степени.

Но и по физкультуре мы должны были сдавать экзамены. Как военное дело, так и физкультура странным образом кончалась на первом курсе. Сдать надо было определенные нормы бега на длинную дистанцию, прыжков в высоту и длину, метания диска и гранаты — здесь физкультура соприкасалась с военным делом — и даже трехкилометровый пробег на лыжах в определенное время. Каковы были все эти нормы, я уже забыла, так как сдала их без особых трудностей. И только одну — и ее я запомнила на всю жизнь — я никак не могла сдать: бега на 100 метров. 100 метров надо было пробежать в 14 секунд, а у меня получалось все время 15, как я ни напрягала силы. К каким результатам привел бы тот факт, что я не могла из-за несчастной одной секунды сдать экзамена по физкультуре, и был бы из-за этого сделан вывод, что не могу изучать математику, я не знаю: зима 1938–39 года в Ленинграде не была холодной, но зато мокрой, сырой и туманной, и в феврале я заболела. На одной из лекций я сказала Гале, что не могу больше сидеть и в перерыв уйду. Она с удивлением посмотрела на меня: «Ты не выглядишь больной». Так было обычно, я никогда не выглядела больной. Едва добравшись до дома, хотя это и было совсем недалеко, я измерила температуру, термометр показал 40°. Был вызван участковый врач и установил грипп. Им в эту гнилую зиму болели многие, в том числе и вся семья, где я снимала угол. Я чувствовала себя все хуже. У меня начала сильно болеть грудь, и я совсем ослабела. Приходили участковые врачи, все молодые каждый раз другой или другая, устанавливали стереотипно — грипп, давали какие-то микстуры, но лучше мне не становилось. Тут как-то заехал брат, направлявшийся через Ленинград по служебным делам в Псков. Он встревожил моих родителей, сказав им, что я сильно больна. Это он заметил и не будучи врачом. Мама сразу же сорвалась с места и с ним вместе приехала в Ленинград. Она разыскала знакомого врача, который несколько лет тому назад перебрался из Пскова в Ленинград, и привела его ко мне. Он исследовал меня и всплеснул руками: «Да у нее воспаление легких! Эти участковые врачи залечили бы ее до смерти!» Не помню, какие лекарства он мне давал, но я начала понемногу поправляться. Проболела я почти два месяца, и эта болезнь дала временное осложнение на сердце, так что мне на полгода запретили физкультуру, Проблема одной секунды разрешилась сама собой.

Поделиться с друзьями: