Повелительница. Роман, рассказы, пьеса
Шрифт:
Он поднял глаза и посреди стены, прямо против двери, около которой еще стоял, увидел над невысокой полкой с книгами, над двумя темными креслами ее портрет во весь рост, писанный маслом, и на нем стояла она такая, какою он когда-то, в начале своего с ней знакомства, вообразил ее: в вечернем, очень открытом, бледно-желтом платье, в котором она казалась гораздо старше своих лет, с большим бледно-желтым неестественным цветком у груди, с волосами, чуть-чуть иначе подстриженными, с руками, с бело-розовыми лапами, в которых держала большой кружевной бледно-желтый платок; бахрома падала ей на ноги.
Он стал медленно подходить к картине, не отрываясь от нее, словно хотел выпить из нее все, чем она могла напоить его: этот портрет заключал в одном себе чужую, неизвестно чью квартиру, всю прошлую и, быть может, настоящую жизнь Лены, ее вечерние выезды в бальном платье, когда с ней танцуют, и ее обнимают, и сжимают ей руку, и долгие часы писания портрета наедине с художником, узкий ключ от входной двери, все, все, что понял наконец Саша.
— Кто это писал вас? Чья это квартира? — спросил он, оборачиваясь к двери. Там стояла она с апельсинами в одной руке и с холодным ростбифом, нарезанным тонкими ломтями, в другой.
— Эта квартира теперь моя, — сказала она, опуская глаза. — Возьмите это, мы будем ужинать, — и видя, что он до сих пор в пальто: — Пойдите, снимите пальто и принесите из кухни вино и стаканы.
Он повиновался и вышел; из коридора, кроме входной, вели две двери; он открыл первую — это была ванная. Над умывальником, на стеклянной полке, стоял пустой стакан и большая круглая коробка пудры. «Она здесь бывает редко, никто не живет здесь, — подумал он, — иначе были бы и другие предметы». Он пригладил волосы и вымыл руки в каком-то оцепенении. Вторая дверь вела в крошечную, очень чистую, почти бутафорскую кухню. Бутылка рейнского вина, откупоренная, холодная и пыльная, стояла на столе. «Почему вино рейнское? — подумал он опять. — И кто это в Париже рейнское вино пьет?»
Он вернулся в комнату, где Лена на круглом столе приготовила ужин. На этот раз он не взглянул на портрет. Он поставил бутылку и отошел к полке с книгами: тут бросились ему в глаза Достоевский в немецком переводе, том Новалиса и старые номера Симплициссимуса. За полкой стояли повернутые к стене холсты, холсты были нагромождены и на высоком темном шкафу с узкой полированной дверцей.
— Я скажу вам, чья это квартира, — сказал вдруг Саша, — это квартира вашего возлюбленного, художника, немца. Я не хочу встретиться с ним, я ухожу.
Она широко открыла глаза и подняла руку, словно хотела защититься.
— Нет, — сказала она, — он не придет, не бойтесь. Не уходите, неужели вы можете уйти?
Саша сделал несколько шагов к двери, от плеч до колен обожгло его, словно проглотил он ложку уксуса, смертельной тоской обернулась в его душе ревность.
— Он не придет, — повторила Лена, — он умер. Останьтесь.
Он мгновенно опустился на стул, подле самой двери. Наступило молчание. В молочном свете низкой лампы он медленно и мучительно привыкал к окружающим вещам, креслам, книгам, к низкому широкому дивану, к словам Лены. «Художник, — думал он, — и умер у нее на руках».
— Прошлой весной, — едва слышно сказала она.
«И вот она здесь, в этой комнате, где когда-то бывала с ним и, может быть, когда-нибудь приведет сюда другого».
— Когда-то я думала, что никого никогда не смогу привести сюда, — продолжала Лена, — но вы… Вы очень испуганы? Вы боитесь?
— Я ничего не боюсь, — сказал он. — Вы любили его?
Она из угла комнаты смотрела на него; он увидел пару неподвижных, немигающих глаз.
— Лена! — воскликнул он и встал, чтобы подойти к ней.
— Да, любила. Вам тяжело? Да, если бы я не любила никого до вас, вам было бы легче, все было бы проще, как бывало у вас просто до сих пор. Вы этого хотели?
— Нет.
— Вот и трудности. Препятствий нет, какие препятствия, когда я сама привела вас сюда? Но трудности причиняют вам страдания. Простите меня.
Он сел рядом с ней, страх, державший его, как в тисках, начал постепенно отпускать его, Лена увидела, как тускло блеснули его глаза.
— Саша, — сказала она еле слышно, — пусть ничего не случится с нами сегодня, пусть это случится «может быть». Не смотрите на меня так.
— Вы очень много рассуждаете, — сказал он, грубовато беря ее за руки. — Вас уже целовали в этой комнате, и не раз.
Она отпрянула в угол кресла, и опять глаза ее подтянуло к вискам. На одно мгновение он ужаснулся своей грубости, «…покорности», — вынырнул откуда-то конец какой-то мысли. Но сразу опять стало лихорадочно страшно, что время уходит, что он упускает его, что все это никогда может не повториться — и Лена не будет с ним наедине, так близко, так тайно, с пахнущими вином губами. «Слова любви, — пронеслось в нем, — слова любви!»
Он не нашел их и молча обнял ее, и сейчас же всем мыслям, всем сомнениям и рассуждениям пришел конец; как только он коснулся ее губ, пришло забвение, и ему не было дела, что в сознании Лены мысль еще продолжала работать некоторое время, мысль ищущая, судящая, отрицающая. А когда прошла долгая, страстная вечность, он удивился, что по-прежнему горит лампа и недочищенный апельсин лежит на скатерти.
Глава четвертая
Первое, что увидел Саша, когда открыл глаза, был слабый свет октябрьского утра в окне, неплотно закрытом шторой. Он поднял голову. Исполосованные тенями стены заколебались у него в глазах. Там, далеко, в тумане утреннего света, растекалось желтое платье с желтым цветком, плавало лицо. Саша осторожно приподнялся. Лена спала в вершке от его плеча, волосы ее были спутаны, копной стояли на голове, под глазами лежали темные круги, нос был необыкновенно тонок и прям — теперь она была почти красива. Он долго смотрел на ее рот, где поблескивали зубы, из которых один передний был чуть короче другого, потом увидел ее пальцы, просунутые между щекой и подушкой, они тоже были бледнее, тоньше, духовнее, чем наяву. Она дышала еле слышно, на мгновение приостановила дыхание, узкая легкая морщина легла у нее между бровей; но Лена не проснулась, а наоборот, закрыв рот, заснула еще крепче.
Медленно, неслышно Саша высвободил ноги из-под одеяла, ступил на ковер и подошел к окну. Внизу был колодезь двора, вверху — небо и трубы домов; был ясный, холодный, прозрачный день. Небо было сине, безоблачно, на крышах сверкало солнце. Саша осторожно повернул кран радиатора — потянулась в трубы вода. Мысль о том, который может быть час, пришла ему в голову, и вдруг с тоской вспомнился Иван, наверное уже вернувшийся, быть может, уже храпящий. Саша подошел к ночному столику. Его часы стояли на половине четвертого, он забыл их завести вчера; ее часы на шелковом ремешке лежали тут же; они шли, он услышал их серебристый ход, но они были так неимоверно малы, что ничего нельзя было рассмотреть на них. Лена все спала, ее светловолосая голова тонула в широких подушках, ее тяжелая, горячая голова с горячими мыслями была полна неизвестных Саше снов. «Моя, моя», — прошептал он в блаженном ужасе.
Он не знал, который мог быть час, и не имел представления, где именно, в каком углу Парижа находится. Он опять подошел к окну. День был, вероятно, ослепительный, сине-золотой, хотя внизу, на асфальте двора, в тени стояла лужа от ночного дождя. Саша припомнил, что вчера, когда он отправился к Шиловским, был вторник. С тех пор прошло много времени. Может быть, он уже неделю живет в этой комнате, смотрит до рези в глазах на желтый портрет и слушает дыхание спящей Лены?
Оттого, что Саша не мог представить себе, где находится, ему начало казаться, будто он далеко, очень далеко не только от дома, от Кати, Ивана, университета, от прошлой жизни, но и от самого Парижа. Он на мгновение усилием воображения представил себе чужой город, куда занесло его, где он никого не знал, где он не понимал даже языка, на котором говорят окружающие. Он стоял у окна воображаемого города. С прошлым все было покончено, оно ушло, не оставив следа, в настоящем была Лена, ее спящая голова в середине огромной кровати.