Повесть из собственной жизни. Дневник. Том 1
Шрифт:
Неопределенная страсть. Именно страсть. Как будто жить хочется! Одно короткое мгновение длится эта страсть. Все чаще и чаще являются мне порывы, и только. Писать без перерыва, все, что схвачено мною на лету, все развивать в обширную тему, жить для искусства. Обманчивый взгляд. Ненужная, пустая жизнь. В настоящее время нужно не искусство — патриотизм. Поэзия — между прочим. В нашей беженской жизни нет поэзии, а создавать ее, да особенно в ожидании зеленых, невозможно, да и не нужно. Наша жизнь и без того пестра. Природа не поскупилась на яркие краски, нельзя пожаловаться на однообразность. Постоянная перемена, события обгоняют мысли, слухи — события. Быстро вертится колесо времени, быстро меняется жизнь. Но так можно рассуждать много лет спустя. Теперь же мы не видим ярких красок, одна тоска — неподдельная, безответная.
Зачем я так любила Колчака? Зачем, слыша о нем только отголоски, я так страстно, так безумно любила его? А он, хоть невольно, приносит мне такие страданья. Первая, несчастная любовь. Имею право теперь снимать мой браслет, потому что с ним была связана любовь. Может быть, я была несправедлива, обвинив его в измене, но это меня оттолкнуло от него. Да при том этот слух.
Картина из нашей жизни. [88] Папа-Коля лежит на нарах и читает 1001 ночь. С<офья> Ст<епановна> и Мамочка, сидя на нарах, штопают чулки. Д<митрий> М<ихайлович> чешет голову. Д.М.: «Чешется, проклятая». П<апа>-К<оля>: «Какой улов?» Д.М.: «Представьте себе, ни одного экземпляра». Бросает чесаться и принимается за чистку сапог. Молчание. М<ария> В<ладимиров-на>: «О, Господи, Коля, если пойдешь куда-нибудь, купи кофе». П.-К.: «Торговал сегодня — 50 рублей коробочек». М.В.: «На здоровье». Молчание длится довольно долго. Д.М. кончил сапоги. Д.М.: «Так-с». М.В.: «Но, Господи, мы сегодня сидим без чаю». Д.М.: «Но ведь мы только что пили?» М.В.: «Но на вечер керосину нет». С.С.: «Придется развести мангал». М.В.: «Он сломан». С.С.: «Митя, если Коля отдал свои сапоги в чинку, в чем он сидит?» Д.М.: «Босой. Пока что — до свиданья, я иду в Тургеневское». Уходит. Тишина. П.-К.: «Хлеба у нас нет». С.С.: «Жаль, что керосину нет, а то можно бы гренков поджарить, это вкуснее горького хлеба». М.В.: «Коля, пока светло, почини примус». П.-К.: «Да что там, почему он вчера прекрасно горел…» Слезает с нар и развинчивает примус. М.В.: «Софья Степановна». С.С.: «Ну». М.В.: «Пойдемте к нижним грекам, может быть, Софик за 5 рублей даст нам „кошку“, утопленное ведро достать». С.С.: «Идемте…». Одеваются и уходят… Входят М.В. и С.С. М.В.: «Противно. Квартирант того дома ходит во фраке, словно на бал собрался». П.-К: «Видно, у него, как и у меня, ничего нет, вот он и донашивает старое, а галифе ему тоже не дают делать». С.С.: «Он сказал, что ведро достанет брат этих Софик». М.В.: «Хоть бы Д.М. с ним по-турецки поговорил». П.-К. и С.С. возятся с примусом и рассуждают о нем. Зажгли его. П.-К.: «Эх, канитель-то, Господи!» Примус потух. П.-К.: «Ох, ты, батюшки!» Сердится, накачивает. С.С.: «Довольно, я боюсь, взорвется». П.-К.: «Пойду, что ли, за хлебом». М.В.: «Ничего нет ужаснее, чем надевать мокрые ботинки». С.С.: «Это убийственно». Жарит гренки. М.В.: «Так послушай моего совета». П.-К.: «Чего». М.В.: «Я испытываю физическую боль, говоря с тобой о сапогах». П.-К.: «Я себе куплю английские ботинки за 3 тысячи». М.В.: «И хватит их тебе на полторы недели». П.-К.: «Пиневич говорит, что хорошие». М.В.: «Да врет он. Да таких дешевых ты и не найдешь». П.-К.: «Покупали». М.В.: «Аты не найдешь». П.-К.: «Почему, собственно, я не найду?» М.В.: «Одно плохо, чад от примуса». С.С.: «Это масло плохое». П.-К. одевается и уходит. С.С.: «Настойте на том, чтобы он купил себе сапоги». М.В. (со слезами): «Он говорит, что тогда ему надо галифе, своих брюк ему жаль. Как при нашем положении он может жалеть вещи! Из одного одеяла он хочет сделать брюки, а из другого обмотки. А уходит он всегда на риск — простудиться». В комнате чад ест глаза. М.В.: «Я вижу, у вас большие запасы хлеба?» С.С.: «Это что заплесневел. Я его срезала и зажарила». М.В.: «С плесенью? Спасибо!.. Я прямо гений. Софья Ст<епановна>, посмотрите, какие я сегодня дыры заштопала, похвалите меня». С.С.: «Ого! действительно». Молчание. М.В.: «Вероятно, я на вас произвожу впечатление неприятное». С.С.: «Почему?» М.В.: «Изнервничалась, издергалась. Надоело все». Вздыхает.
88
В качестве персонажей жанровой сценки изображены соседи Кноррингов по «общежитию» (по Греческому училищу): Мария Владимировна (М.В.), Папа-Коля (П.-К.) и супруги Давидовы — Дмитрий Михайлович (Д.М.) и Софья Степановна (С.С.).
1 (по нов. ст. 14. — И.Н.) февраля 1920. Суббота
Февраль. Почему-то люблю этот месяц. Масленица. Пост. В этом году Пасха очень ранняя. Завтра Масленица, и Пасху-то придется встречать черт знает где. Я решила говеть, где бы то ни было. Смотря по победам на фронте, в начале или в конце поста. Тяжело встретить такие дни не дома. Мамочка говорит: «Какая теперь Пасха?» Да как какая! Будет большое душевное волнение в этот день. Несомненно, будет, какие бы ни были условия жизни.
Приеду в Харьков. Займусь политикой. Непременно завлеку в этот омут и Таню.
Грустно. Больше ничего не могу сказать. Грустно и скучно! Вот она и вся жизнь наша беженская. Сижу на парте, таскаю потихоньку из парты сырую вермишель и ем ее, гляжу в окно на серое облачное небо и ничего не думаю, ничего не переживаю, кроме тяжелого унижения незаслуженного наказания. За что, за что мы все это пережили, за что ведем такую собачью жизнь? За что это мы были… (Не дописано. — И.Н.)
2 (по нов. ст. 15. — И.Н.) февраля 1920. Воскресенье
Взяться что ли за дневник, так, от нечего делать помарать бумагу? Разноверные базарные слухи, некоторая паника — все это мне так надоело, что и думать об этом не хочется. Сейчас такая политика, что ничего не поймешь. Зеленые сами с собой ссорятся. Ждем в Туапсе прибытие двух мифических пароходов с войсками. Идут рассуждения — кто такие наступающие: зеленые ли, грузины ли; что они — грабят, убивают? Как относятся к нам, беженцам? У нас здесь есть один панический инженер, [89] он говорит, что наши войска оставили Туапсе и что сегодня ночью надо ждать зеленых. По ночам слышна сильная канонада: днем ничего. Шныряют по городу автомобили, несколько паническое настроение. Панический инженер говорит, что это эвакуация. Да на то он и панический. Сейчас Папа-Коля читал газету и телеграмму, что-то к Колчаку, из чего я заключила, что он остался, что все это злые язычки про него наговорили, или он сам образумился. Я его люблю, люблю по-прежнему.
89
Не удалось выяснить, о ком идет речь.
3 (по нов. ст. 16. — И.Н.) февраля 1920. Понедельник
Вчера мы ждали зеленых. На печку и в трубу прятались тысячерублевые бумажки и золотые вещи. Тщательно пересматривались документы и торжественно рвались билеты кадетской партии и тому подобные. Все это делалось не спеша, с чувством, с толком. Шныряние по городу автомобилей, отдаленная стрельба, сдача оружия, беспокойные разговоры, все это сеет панику. Настроение несколько тревожное, несколько приподнятое, даже торжественное, как в ожидании какого-то великого события. Тургеневцы особенно поддались панике. Приходят, лица встревоженные.
«Господа, слышали? Через два часа придут зеленые, сражаются только два бронепоезда, войска разбежались». В городе явное беспокойство, офицеры пьяные, казаки говорят: «Конец войны». Все это ясно говорит, что город накануне падения. Ночью же, действительно, пришли так давно ожидаемые пароходы с войсками. Один пошел на Сочи, другой остался в Туапсе. Прибыл офицерский отряд в восемьсот человек. Явилась надежда. Все уже уверены, что зеленые не придут, все успокоились.
Новость: «нас выселяют». Приказано освободить все помещения, занятые беженцами, и нас выселяют куда-то в бараки. Вот тебе и прибывшие войска! Ну, это нам уже не ново.
4 (по нов. ст. 17. — И.Н.) февраля 1920. Вторник
Повеяло весной. Море было нежно-голубого цвета, спокойное-спокойное. В порту стоит большой пароход «Екатеринодар», подводная лодка. Военных пропасть.
5 (по нов. ст. 18. — И.Н.) февраля 1920. Среда
Моя жизнь, мой символ — «черный крест». Наконец-то я поняла, что такое жизнь. Я поняла только теперь, как надо жить. За короткий срок, с отъезда из Харькова я переменила мою жизнь, я вся переменилась. Долго, долго я думала над жизненным вопросом, страшным и решительным. Я себя не знала. Мне стоило колоссальных усилий вдуматься в свои мысли, заглянуть в свою душу и разобраться, что во мне — правда, что — ложь. О, как много оказалось лжи! Сколько фальши, лукавства, сколько неискренности. Глупая, пустая жизнь! Какой страшной, безумно трагичной показалась мне жизнь! И вдруг мне ночью пришло в голову, что мою Душу и даже всю мою жизнь можно зарисовать легко и просто в виде черного креста. Деникин сказал, что «нельзя браться грязными руками за святое дело», и совершенно прав. Я не могу жить «для родины», имея в душе такие большие недостатки. Нужна победа над собой, нужна борьба. Куда уж мне мстить большевикам, когда и над собой не могу одержать победы. Слабохарактерности, слякоти я жертва. Нужна борьба, беспрерывная, тяжелая борьба! Неужели уже поздно, и моя искривленная душа не может бороться!? Неужели у меня не хватит мужества преодолеть себя и броситься в жизнь под черным крестом и звонким лозунгом: «Всё Родине»! Отдать для нее жизнь, хоть сколько-нибудь чистую, исправленную, принести ей в жертву черный крест. Вот моя идея.
6 (по нов. ст. 19. — И.Н.) февраля 1920. Четверг
Больше всего я люблю Россию. И полюбила ее только теперь, когда она, как маленький беззащитный ребенок, протягивала к нам руки и призывала нас спасти ее. Папа-Коля хочет, чтобы я жила для науки и для искусства, а я хочу жить для моей дорогой Родины. Когда я выросту, я буду в силах работать для нее, я ей отдам все, что имею, все, чем живу. А пока я мала и слаба, я должна работать над собой. А жизнь такая тоска!
7 (по нов. ст. 20. — И.Н.) февраля 1920. Пятница
Как мне безгранично жаль Деникина! Сколько неудач, сколько ужасов ему приходится переживать! Как ему, должно быть, тяжело видеть умирающую Россию. Ему, который так искренно любит ее, который, жертвуя своей жизнью, взялся за великое, святое дело ее освобождения, которое так трагически кончилось. Да, кончилось и не воскреснет! Если это тяжело мне, мне, то каково ему? Мне его жаль до слёз. А кто виноват? Не он, только не он, а люди, его окружающие. А может быть, и не они. Не могу слышать, когда о нем плохо отзываются, когда обвиняют его в каких-нибудь ошибках. Шли бы ему на помощь, а не обвиняли бы его. Один в поле не воин. А кто же особенно много кричит об его ошибках? Беженцы. Да, я убедилась, что беженцы только и могут критиковать, а сами за дело не возьмутся. Например, когда ждали зеленых, только трепетали, удирать собирались, а кто записался в дружину? Никто. Вообще, в России остались люди, способные прятаться только за спины других. Осталась небольшая горсточка честных людей и только. Россия умерла, как умерли честность и патриотизм. А у Деникина еще хватило мужества остаться. Жаль мне его, невыносимо жаль. Россия умирает постепенно. Вот уж в Крым вошли большевики, и на Кавказ, и половина Сибири в их руках. Но еще не совсем померк огонек моей когда-то великой Родины. Как подумаешь о ней, плакать хочется, подумаешь о себе — тоже плачешь. В таких тяжелых условиях проходит жизнь. А тут еще распроклятая гимназия жить мешает. Ночью, во время бессонницы, особенно тяжело, воспоминания так и лезут в голову. Вспоминается милый Харьков, тихая, почти спокойная жизнь, милая, невозвратная. Что-то готовит нам жизнь, что-то будет в скором будущем? Хочется плакать, поделиться с кем-нибудь, но с людьми я не решусь, а дневнику не могу высказать всего того, что переживаю. Если бы ночью я могла писать, я бы много написала и искренно. Ночью невыносимо грустно. Мечта истощилась, мысли такие страшные. Тяжелые.
9 (по нов. ст. 22. — И.Н.) февраля 1920. Воскресенье
Один только день не писала дневник, и уже скучно. Здесь, когда мне абсолютно нечего делать и даже не с кем поговорить, единственно, что мне остается делать — писать дневник. Мне просто нравится марать бумагу. Хорошо передавать свои мысли я не могу, но хоть сравнительно. Завтра, вероятно, придется идти в гимназию. Сегодня Мамочка какая-то сердитая ходит. Куда уйти от безумной тоски, от этой жизни? Не могу писать — совсем темно.