Повесть из собственной жизни. Дневник. Том 1
Шрифт:
13 августа 1922. Воскресенье
За обедом играл оркестр музыки. Играл то веселые марши, то тягучие вальсы, а на душе все грустно, грустно и пусто. В бане, где теперь столовая офицеров, были проводы Китицына. Я мельком видела его, но сделала вид, что не видела. Он, как всегда, такой спокойный и красивый. Он красив, несмотря на многие недостатки; он также красив и духовно, несмотря на многие темные стороны, напр<имер>, на необычайную жестокость. Но жестокость такого человека — это не порок. Он единственный, который нравится мне, единственный заинтересовал меня. И я наблюдала за ним, изучала его, и хотя я с ним не сказала ни одного слова, я хорошо знаю его; в нем есть черты, которые делают идеал. Быть может, если бы я увидела еще самые глубокие, интимные стороны, я бы сказала: вот он, которого я ищу. Мне нравится в нем его энергия, сила воли, решительность, требовательность, отчасти — резкость; с другой стороны, трогательная заботливость о близких ему людях, веселость, прямота. Он всегда высоко стоял в моих глазах, даже тогда, когда все отошли от него. Он принадлежит к такой же серии людей, что и Колчак. И к тому, и к другому у меня были совершенно одинаковые отношения, которые я по глупости называла любовью (какая тут любовь!), но только М. А. Китицын мне ближе, его я больше и ближе знаю, и потому только яснее очертила образ того, кого я ищу. А я уже слышала заунывный гудок парохода, который увезет самого интересного и самого дорогого для меня человека, который всегда был мне чужим и далеким.
17 августа 1922. Четверг
Несколько дней на «Георгии Победоносце». В понедельник поехала к Нине. Встретили меня там очень радушно. Целые дни я валялась на городском пляже, купалась, а на «Георгий» приходила только есть и спать. Но эти три дня были для меня мучительны. Много было тяжелого в мыслях; может быть, и по глупым причинам; может быть, и волнуюсь-то я по пустякам, но это все-таки волненье. Я приехала на «Георгий» накануне того дня, когда уезжал транспорт во Францию, уезжало очень много русских, с эскадры и из Корпуса, [239] даже из Туниса. На «Георгии» все было вверх дном, везде лежали связанные вещи, все были в ажиотации, ходили прощаться, волновались. Во вторник утром была тяжелая картина прощания и расставания. Многие пошли на корабль, большинство провожали Китицына. Я и не подозревала, что у него на «Георгии» столько поклонниц! На корабль я не пошла, но меня все время грызла тоска, а все это волнение и постоянные разговоры о нем только разжигали ее. Когда транспорт проходил мимо «Георгия», я стояла у борта и во все глаза глядела, старалась разглядеть его, мне казалось, что я его узнаю из тысячи, но, очевидно, там было больше тысячи, и я его не узнала. Да и что мне? Не «влюблена» же я, в самом деле! Мне только грустно, что для меня он будто уже умер. И в этой бестолковой тоске мне только хотелось скорее вернуться домой; работать, работать не отдыхая, чтобы ни о чем больше не думать. Надо куда-нибудь отдать себя, чем-нибудь заняться. Блаженное ничегонеделание утомило меня хуже всякой работы. А тут еще отъезд Китицына, да и я сама сильно настраивала себя; и когда мы потом пошли с Ниной купаться, я наглоталась, наверно, немало слез вперемешку с водой. В этот день у французов было Успение, большой праздник. Было какое-то шествие, вроде крестного хода, и я потащила Нину в толпу. Впереди шли мальчики и девочки в белых платьицах с маленькими хоругвями в руках с изображением святых; дальше — толпа «красных мальчиков», прислуживающих в костеле. Наконец, несли что-то вроде стола с небольшой статуей Мадонны. Шествие остановилось на пальмовой аллее около деревянного помоста. Какой-то тип стал украшать Мадонну лентами. Маленькая девочка встала на помосте и что-то долго читала по бумажке. Потом тот же тип поднял ее на руки и поднес к Мадонне, и она надела ей маленькую корону. Кругом галдели арабы. Многие французы даже не сняли шапок; один даже закурил папиросу от одной из свечек, окружавших статую. Претор [240] что-то гнусавил себе под нос, детские голоски пропищали «Атеп», и шествие отправилось в костел. Но, по-видимому, праздник заключился совсем не этим. Все торжество было на пляже. Обыкновенно публика собирается часов с 4–5, сидит до темноты, купается, но больше занимается (нрзб одно слово. — И.Н.). Ядолго наблюдала их. Но в этот день они засиделись за полночь, развесили около своих кабинок цветные фонарики, пили вино; и пили, очевидно, очень много, потому что потом начали громко кричать, скакать, кататься по песку и кувыркаться. Потом были фейерверки, и довольно красивые, хотя шуму и треску было больше, чем огней.
239
В Шерекке располагался русский лагерь, Эскадра — в Джебель-Кебире, Корпус — в Сфаяте, в г. Тунисе проживали штатские служащие эскадры, священнослужители, семьи моряков.
240
Претор —высшее должностное лицо. Здесь: церемонемейстер.
На пляже я познакомилась с Кирой Тыртовой, той самой Кирой, которая поступила в монастырь на мое место. Мне говорили про нее, что она истеричка, ненормальная, что у нее бывают припадки, что сама она неловкая, неуклюжая и на редкость смешная. Я увидела худенькую, изящную, очень хорошенькую девочку. Хотя ей и 15 лет, но ей никак нельзя дать больше 13-ти. Возможно, что она и истеричка, что у нее бывают припадки, она даже сама об этом говорила, но ничего смешного и неловкого в ней нет. Милая и очень славная девочка! Вчерашний день прошел опять в скучной лени на пляже. Только под вечер немного отвела душу с Кирой. А вечером мы с Ниной сидели в адмиральской кают-компании: там пел Пайдасси, у него прекрасный голос, я никогда не слышала его и готова была слушать его хоть целую ночь.
Сегодняшний день принес новые волнения: на «Георгии» разнеслась весть, что адмирал Николя получил от Кедрова письмо, где тот говорит, что все дети и юноши школьного возраста будут приняты бесплатно на полный пансион в Париж или куда-то в Бельгию в русские гимназии. [241] Первая, еще вчера, мне что-то говорила об этом Кира. Сегодня мне сказала это Леля Левицкая, потом м<ада>м Зелен а я говорила при мне то же Кораблевой и, наконец, при мне же это говорил Ворожейкину Тихменев. Вот бы правда! Разве тут может быть какое-нибудь колебание! И хорошо, и жутко!
241
Речь может идти об открытии в 1920 г. Русской средней школы в Париже (изначально были созданы курсы для подготовки русской молодежи к экзаменам на аттестат зрелости, их организатором был педагог С. Г. Попич, а занятия проходили в здании Российского посольства). Учредителем гимназии стало «Общество помощи детям русских беженцев» под председательством М. А. Маклакова, педагоги — В. П. Недачин (первый директор гимназии Б. А. Дуров (его преемник), С. Г. Попич и др.
А здесь уже начинают ругать Китицына, и пускай ругают: «Слава Богу, что он уехал отсюда, солдафон проклятый!» А все-таки, что бы он ни сделал плохого, он мне все-таки нравится — и все-таки в нем есть что-то, чего ни в ком здесь нет!
18 августа 1922. Пятница
Сегодня о. Георгий сказал нам, что Врангель потребовал себе дело о той злосчастной лекции Папы-Коли. Буря еще не утихла, напротив, сейчас ведется гнусная интрига против адмирала. А те статьи об этой истории, которые печатались в «Монархическом листке», как оказалось, писал Федяевский. Теперь ему пришлось уйти в отставку, и он уехал во Францию. Затевается что-то тёмное. Нечего делать «храброму воинству», вот и делают из мухи слона; умирать только и остается всем этим жалким людям, «христолюбивому воинству нашему», а умирать-то им хочется со славою, да они и заслужили ее, вот они и бряцают оружием, и говорят громкие речи, и жуют паёк. Я много раз развенчивала Врангеля, а все никак не могу развенчать до конца. Скверная у меня черта: если уж возведу человека на пьедестал, так свести силы нет. Пусть я все больше и больше убеждаюсь, какая пустота и ветошь наше «храброе воинство» — эмиграция, но не надо развенчивать ее: эти люди хотят умирать, но умирать, как умирают герои, и они заслужили это.
19 августа 1922. Суббота
Сегодня получила письмо из Харькова от Самарина. Папа-Коля писал Дунаевскому, и от него он узнал о нас. Очень много интересного пишет Михаил Павлович, охватывает все стороны жизни. Жить им, по-видимому, нелегко; заняты оба, но живут культурной жизнью, бывают в театрах, в концертах, занимаются литературой; одним словом, так или иначе, «приспособились». Сообщает кое-что о наших знакомых; о Гливенках пишут, что Валерок и Нина состоят членами коммунистической партии. Это было мне особенно больно. Как все переменилось!
20 августа 1922. Воскресенье
Посылаю некоторые из моих стихотворений Михаилу Павловичу: он хороший критик и может дать мне много нужных советов.
21 августа 1922. Понедельник
Решила взяться за ум, т. е. пошла в библиотеку, пересмотрела каталоги и выписала те книги, которые или понаслышке, или по имени автора меня заинтересовали. Решила, что «пора», надо много читать и много заниматься, вообще, много делать. Не знаю, надолго ли хватит моего терпенья. А следует.
22 августа 1922. Вторник
Как тяжело и трудно всегда быть одной. Не знаю, куда девать душу, в чем спасение или отдых от жизни. Можно тянуть трудную лямку жизни, можно много страдать, но в чем-нибудь должен быть отдых, что-нибудь должно быть интересное в жизни. На чем-нибудь надо успокоить свои мысли, утешиться. У меня нет ничего интересного. Я мечусь из стороны в сторону и все не могу найти себе друга-утешителя. Раньше, во все трудные минуты жизни, я любила замкнуться в себя. В себе я находила то, что не могла найти в жизни. Я была счастлива наедине с собой, я чувствовала свое единство, и потому силу и стойкость. Но когда я ближе разглядела себя и увидела свое «я» во всей ужасной правде (а правда всегда ужасна!), я стала сама себе противна. Теперь мне уже стало скучно с самой собой, словно с чужим человеком. Я искала покоя и примирения в религии, но и там не нашла его: первый экстаз прошел и больше не вернулся. Я искала его в физической и умственной работе, но и там не нашла его; я искала его в играх, в веселье, сперва меня это забавляло, пока не надоело. Я искала его в другом человеке, искала идеал, казалось — вот-вот нашла его, с одной стороны — идеал, с другой — мерзавец, уже натыкалась на такие камни. Неугомонная, беспокойная душа, я всюду искала это «интересное», которое бы могло увлечь меня, но оно все-таки осталось где-то далеко. Я сознаю, что ничего в жизни не захватит меня, и я боюсь этого; меня ничто в жизни не может заинтересовать, не то от «великого ума», не то от великой глупости. Я сознаю все свое ничтожество, и это мне больно. Я часто плачу от злости, от зависти и от отчаяния. Лучше было бы совсем не жить, чем жить так. Я себя ненавижу, ненавижу! А как можно жить, когда самого себя презираешь так глубоко. Во мне нет ничего святого. Мне дорога только свобода. Свобода мысли, свобода ненависти, — кто может отнять ее у меня? Это все, что у меня осталось. Только в этом и может быть мое утешение.
23 августа 1922. Среда
Весь день почему-то сильно болит голова и ужасный насморк, несмотря на то что день был знойный. Утром Наташа со Станкевичем вытянули меня идти за рожками. [242] Я сначала не хотела, напоминала прошлогоднюю историю с Карягиным, да и как-то неловко было, но все-таки пошла. Арабы видели и, по-видимому, им было все рано, кто срывает эти рожки.
Заниматься днем не могла, было какое-то тяжелое нервное состояние, болела голова; ночью искусали москиты, и опять стали нарывы. Вечером долго раскладывала пасьянс.
242
Рожки («царьградские стручки») — плоды рожкового дерева, из семейства бобовых. В медицинских целях используется как отхаркивающее средство при кашле.
24 августа 1922. Четверг
За сегодняшний день не произошло, кажется, ничего интересного, за исключением разве того, что немножко повздорила с Мамочкой, потом ничего, прошло. Так и всегда, изо дня в день, из года в год.
Еще было интересное сегодня, что французы завтра закрывают воду, чуть ли не на целую неделю, а кто говорит, и больше. Пришлось запасать воду. Погода резко переменилась, На днях было сирокко, а сейчас холодно. Когда я встала в очередь за водой, то здорово замерзла и теперь даже немножко кашляю.
Хочется писать много, много, да нечего.
25 августа 1922. Пятница
День не пропал. Много занималась, и урок русского прошел хорошо. На днях о. Георгий попросил у меня стихи. Я ему дала, хотя и далеко не с охотой. Сегодня говорит мне: «Читаю ваши стихи с удовольствием…», а мне неприятно, что теперь у меня отобрано последнее, что было мое, только мое и только для меня. А что-нибудь такое непременно должно быть у человека.