Повесть о художнике Айвазовском
Шрифт:
Обо всем этом думал взволнованный юноша, когда теперь глядел на свежее белье, присланное Анной Алексеевной. В эти минуты перед ним возник образ матери, благословящей сына, и его друзей, принявших и обласкавших его в далеком столичном городе.
Необыкновенным был этот вечер, хотя трудно было назвать вечером сумерки, полные притушенных бледно-зеленых отсветов. В Петербурге начались белые ночи.
Когда Гайвазовский спускался в гостиную, откуда раздавались голоса, он невольно задержался в библиотеке. Двери в кабинет были открыты. Там сидели Оленин, князь Владимир Федорович Одоевский — писатель, композитор, выдающийся русский музыкальный критик и один из самых преданных друзей Глинки, граф Михаил Юрьевич Виельгорский — любитель музыки и сам композитор. Вокруг них на диванах и в креслах непринужденно расположились незнакомые Гайвазовскому гости. Огня не зажигали. Комнату наполнял странный, фантастический свет белой ночи.
Гайвазовский, никем не замеченный, сел в кресло позади Оленина.
— Глинка известил меня из Новоспасского, [17] что работа над «Сусаниным» продвигается успешно, рассказывал Виельгорский. — По возвращении в Петербург просит устроить у меня репетицию первого акта оперы.
— Когда он обещает быть здесь? — спросил Одоевский.
— Не раньше чем в конце лета или даже осенью… Не понимаю, для чего Глинка сочиняет русскую оперу, — продолжал Виельгорский, покачивая тщательно завитой головой. — Надлежит еще добиться принятия ее на сцену. Многие сторонники итальянской музыки будут интриговать против этого.
17
Новоспасское — имение Глинки в Смоленской губернии
— Я близко знаю Михаила Ивановича, — медленно заговорил Одоевский. — Он давно уже мне доверился, что замыслил создание национальной оперы. «Самое важное, — говорил он, — это удачно выбрать сюжет. Во всяком случае, он безусловно будет национален. И не только сюжет, но и музыка: я хочу, чтобы мои дорогие соотечественники почувствовали бы себя тут как дома и чтобы за границей не принимали меня за самонадеянную знаменитость на манер сойки, что рядится в чужие перья».
При последних словах Виельгорский густо покраснел: все знали несколько хороших романсов Михаила Юрьевича, которые принесли ему успех у нас и за границей, но знали также и то, что Виельгорский сочиняет квартеты, симфонии и даже мечтает об опере. Сочиняя крупные вещи, он с охотою шел во след иноземной музыке и даже гордился этим. Так что слова Глинки, переданные Одоевским, Виельгорский сразу принял на свой счет и оскорбился этим.
Оленин решил вмешаться в беседу, чтобы не допустить вспышки оскорбленного самолюбия графа.
— Когда я писал свои «Рязанские русские древности» и «Опыт об одежде, оружии, нравах, обычаях и степени просвещения славян», — начал Алексей. Николаевич, — я также думал, что пора нам, русским, взяться за свое, национальное, а не искать мудрости и совершенства красоты в заморских странах, хотя знать и ценить должно все, что заслуживает восхищения.
Долго бы еще продолжался начавшийся спор, если бы не дамы, уязвленные тем, что о них совсем забыли. Явившись в кабинет, они увели мужчин в гостиную.
После ужина Гайвазовский вышел в сад. Ему хотелось остаться наедине со своими мыслями. Из головы и сердца не выходило все то, что он услышал нынче. За ужином он приглядывался к Виельгорскому. Граф все время надменно щурил глаза и пересыпал свою речь французскими каламбурами, имевшими успех среди гостей. Он явно хотел задеть Одоевского забавными историями о пребывании русских за границей. Гайвазовский с замиранием сердца следил за выражением лица Одоевского и опасался, что тому может изменить выдержка.
Виельгорский стал Гайвазовскому сразу неприятен, и он не хотел, чтобы графу удалось вывести Одоевского из себя. Но юноша напрасно волновался: Одоевский сидел в спокойной позе, лицо его выражало едва скрываемую ироническую усмешку.
Сейчас в саду Гайвазовский размышлял, что его судьба имеет какое-то отношение к происшедшему при нем спору. Таннер, думал он, не был бы так заносчив и груб и не презирал бы приютившую его страну, если бы не такие, как Виельгорский: аристократ и меценат, в чьем доме, как он слышал от своего профессора Воробьева, давались самые модные концерты в Петербурге, граф был противником таких русских композиторов, как Варламов, Алябьев, Гурилев, и открыто поклонялся всему чужеземному. Мысли Гайвазовского были беспокойные.
Вдруг его окликнули. Оленин был один. Он взял Гайвазовского под руку и молча прошелся с ним по аллее. Потом остановился и, опершись на палку, сказал:
— Я думал о тебе и о твоем счастливом даре, Гайвазовский. Не я один замечаю и ценю твое дарование. Многие из профессоров искренне восхищались твоим акварельным эскизом «Предательство Иуды».
Сердце у Гайвазовского дрогнуло. Он понимал, что это не обычная похвала учителя, а нечто большее, почти посвящение в мастера. Как музыка, доходили до него слова Оленина. Но в их мягкости он чувствовал надежду, требовательность, напутствие.
— Осенью в академии откроется выставка, — ласково, но твердо говорил Оленин, — я бы хотел, чтобы ты предстал на ней картиной, изображающей море и морской берег. Таннеру скажись больным. Настало время: мы, русские, должны иметь свою морскую живопись.
Оленин еще долго беседовал с Гайвазовский. Они разошлись, когда в гостиной и в других парадных комнатах слуги стали тушить свечи.
В эту ночь Гайвазовский не спал. Он стоял у окна и глядел на восток; занималась заря, начинался новый день.
В понедельник, сдавая Таннеру рисунок с видом Петропавловской крепости, Гайвазовский сказался больным. Живописец вышел из себя, ему не хотелось лишаться даже на короткое время такого умелого и добросовестного помощника, как Гайвазовский. Но, взглянув в исхудалое, необычно суровое лицо юноши, он осекся: Таннер знал, что академисту Гайвазовскому покровительствует сам президент Академии художеств. Скрепя сердце, француз решил дать отдых своему бескоштному подмастерью.
В том году наступила ранняя осень. В Петербурге раздождило. Но потом неожиданно вернулись погожие дни. Дни стояли ясные, как бы хрустальные. Утрами небо было высокое, чистое, не омраченное ни одним облачком.
В полдень 24 сентября недалеко от парадного подъезда Академии художеств собрались академисты Штернберг, Воробьев, Фрикке, Завьялов, Ставассер, Шамшин, Рамазанов, Кудинов, Логановский, Пименов. Они были возбуждены и весело смеялись. Время от времени один из них или все разом выкрикивали имя Гайвазовского.
Наконец над этой небольшой толпой юных художников появилась голова, затем туловище и ноги Гайвазовского, которого они стали дружно качать. Единственным свидетелем этой веселой сцены был старый академический швейцар, стоявший в этот теплый день у раскрытых настежь дверей академии. Старик с добродушной улыбкой загляделся на академистов. Он знал, что это первые ученики, со многими из них он поддерживал дружбу.
Глаза его тепло светились, он разделял радость своих молодых друзей.
Из этого состояния швейцара вывел грубый окрик. Невдалеке остановилась карета, и кучер, громадный детина, еле сдерживающий резвых лошадей, с козел закричал ему:
— Эй, ворона, поди сюда!
Старик подбежал к раскрытой дверце кареты. Там сидел Таннер.
— Потшему академисти такой веселий? Что к тому за причина? — раздраженной скороговоркой спросил Таннер.
— Молодые люди, ваша милость, узнали, что академист Гайвазовский получил серебряную медаль за свою картину. Вот они его и качают, по нашему русскому обычаю, — сдержанно пояснил старик, не любивший, как и остальные служители академии, надменного и грубого Таннера.