Повесть о Сергее Непейцыне
Шрифт:
Экзамены перед пасхой прошли хорошо. Сергей оказался из средних учеников, чем был очень доволен, а Осип занял третье место после Захара Ляхова, носившего наградную медаль.
Однако скоро у «первачей» появился соперник по прилежанию — вновь принятый кадет, которого в лицо все знали много раньше. С самого января этот мальчик с отцом подолгу маячили у канцелярского флигеля, подкарауливая директора или инспектора. Им не раз отказывали — комплект кадетов был значительно превышен и генерал получил приказание никого больше не принимать. Но просители были упрямы и вновь появлялись на корпусном дворе. Их запомнили по бедной одежде и некрасивой наружности. Широкоплечий, приземистый отец в сером поношенном кафтане опирался на суковатую палку, — говорили, был ранен в ногу. Лицо, землистое, с низким лбом, толстым носом и крепкой нижней челюстью, неизменно угрюмо. Похожий на отца, но усиленный во всех некрасивых чертах, мальчик был облачен в шитый на рост кафтанчик, отчего казался еще более сутулым и длинноруким. Глаза зеленоватые, маленькие, умные, зоркие и недобрые.
Ранней весной Сергей видел, как отец с сыном, сидя на крыльце директорского дома, украдкой клали в рот куски хлеба и жадно жевали, одинаково двигая тяжелыми челюстями и глядя в землю. От жадности к черному хлебу и латаных порыжелых башмаков несло такой бедностью, что душа Непейцына сжалась состраданием.
Потом ему довелось стать свидетелем минуты, когда решилась судьба мальчика. В начале мая после урока Полянский послал отнести в канцелярию рапортичку с отметками кадетов. Отец и сын жались там около двери. Они еще больше посерели лицами, обносились. Сергей передал писарю бумагу и пошел было вон, когда в дверях показался генерал. И вдруг мальчик бросился на колени, схватил его за полу и заговорил надрывным, хриплым голосом:
— Ваше превосходительство, примите меня в кадеты. Мы больше ждать не можем, нам есть нечего, все с себя продали. Век буду бога молить, стараться, учиться…
С минуту Мелиссино смотрел на ребенка, потом сказал:
— Вставай! Приму, сейчас приму. Ну, вставай, кадет… Подайте бумаги ваши, сударь.
Тут и отец что-то забубнил, стал опускаться на колени, уронил палку, и Сергей убежал на двор: «Вот как просят! Ах, бедные, бедные…»
А когда в конце перемены пришел в класс, там уже стоял растерянный новик, окруженный кадетами.
— Чистый филин, — говорил один, тыча пальцем ему в глаза.
— У филина гляделки большие, а тут как у мыши.
— Истинно мышь летучая, братцы. Видишь, уши шапырём стоят.
Все засмеялись.
— Из каких будешь? — начал кто-то обычный опрос.
— Дворянин столбовой, капитанский сын.
— Какой провинции?
— Тверской, Бежецкого уезда.
— А пырье масло у тебя есть? — выступил вперед шутник Зыбин.
— Нету…
— Брось, Зыбин, не тронь, — сказал Сергей.
— Чего бросать? Такого учить надобно, вишь неотесанный какой, а в артиллерию лезет!
— А я говорю — брось! — Непейцын сжал кулаки.
— Дай хоть крикуна с него возьму, — попросил Зыбин.
Но Сергей обратился уже к новику:
— Как звать-то?
— Алексей Аракчеев.
— Спрашивали тебя по наукам?
— Их превосходительство сказали — завтра спросят…
— Ну, держись, примут ли еще? Не пришлось бы обратно в бежецкую конуру лезть, — подмигнул товарищам Зыбин.
— Я стараться стану, — проскрипел Аракчеев.
На уроках он не отрывал глаз от учителя. Сидел как деревянный, ровно и безжизненно положив руки на стол вниз ладонями, кажись, за целый час не пошевелится. И на переменах оставался тут же, молчаливый, настороженный. За эту молчаливость, за угловатость движений, за неприветливое лицо с торчащими из-под буклей большими ушами кадеты сразу невзлюбили новика. И когда за обедом он истово носил в широкий рот полные ложки, просил и убирал добавку, уже поевшие обступали и насмехались:
— Да он обезьяна, братцы! Вишь, руки длиннущие, как раз что и ноги, в одну меру…
— Обезьяны вертятся, а он в классе закоченелым сидит.
— Зато тут с ложкой разогрелся.
— Чучело обезьянье у нас в классе завелось, натуральную гишторию по нему изучим…
Аракчеев поводил недобрыми зеленоватыми глазами и молча жевал, но костистый кулак лежал на столе столь внушительно, что пойти дальше насмешек никто не решался.
Через два дня новичка проэкзаменовали, нашли знания арифметики и русского достаточными, но географии, истории и французского он вовсе не знал.
— Кто возьмется помочь Аракчееву? — обратился к классу Верещагин. — За лето он должен вас догнать.
Все молчали. Взгляд инспектора остановился на Непейцыных:
— Вот вы, братья. Недавно сами догоняли, теперь товарищу помогите. Старший — историю и географию, а ты — французский.
Сергей не стал откладывать — приказано, так что сделаешь — и с этого же вечера начал занятия. Аракчеев слушал внимательно, записывал быстро, на спрос повторял почти слово в слово. Память у него была цепкая и не зря сказал, что будет стараться. Но его совсем не интересовало, что земля представляет шар, о чем слышал впервые, или то, какие есть океаны и части света, в которых живут люди с разной кожей, разной верой. Легко запомнил про фараонов и пирамиды, про жрецов и персидское царство, не ошибался в таких именах, как Рамзес или Ксеркс. Но и эти рассказы нисколько его не заняли. Оживлялся, только если разговор касался арифметики. Тут даже в глазах начинало что-то мерцать.
«Быть тебе учителем цифирным или счетчиком каким», — думал Сергей.
— А ты, Непейцын, брату вели-ка по-французски меня учить, — не раз говорил Аракчеев после урока.
И не зря говорил: Осип увиливал, находил неотложные дела, засиживался за приготовлением уроков.
— Не могу харю богомерзкую видеть, — говорил он брату. — Неживой какой-то! Волосы что пакля пыльная, рот — лягухин, нос — грибом поганым… Тьфу!..
— А как инспектору нажалуется? — предупреждал Сергей. — Хоть через день займись. И не хуже он твоего хитрюги Шванбаха.
Но труднее всего Аракчееву давались танцы и фехтование. Тут он был последним учеником, повторяя чужие движения так безжизненно и некрасиво, что учителя исходили бранью.
В начале июня уроки кончились до сентября, и кадетов вывели в лагерь на плацу. С помощью дядек-унтеров ставили палатки, переносили койки, столики. Вытянули три параллельные линейки. В первой, лицом к директорскому дому, встал младший возраст, за ним, во второй, — средний, сзади — старший. Жили и здесь по рожку Мокея, только поднимались в шесть часов, отбой трубили в восемь. Свободного времени на игры было довольно, занимались ежедневно всего по четыре часа маршировкой, построением капральства и роты, повторяли выученные в прошлые годы стойку, повороты, артикулы ружьем и тесаком. Сергей усваивал все так легко, что через месяц стал вровень с лучшими строевиками, а Осип занимался «солдатской премудростью» только потому, что без отличного балла по ней нельзя добиться медали. Его раздражали окрики командира роты, фронтового учителя капитана Кисель-Загорянского, беготня и маршировка в пыли, которая облаком вздымалась над половиной плаца, отведенной под экзерсицию. Зато для Аракчеева строй оказался любимой стихией. В то время как другие кадеты играли в рюхи, бегали взапуски пли купались, он где-нибудь за палаткой «отделывал» прием ружьем, пока не добивался такой чистоты движений, что Кисель-Загорянский, великий мастер фрунтовых тонкостей, только глаза прижмуривал, как сытый кот на теплой печи, да вскрикивал: «Образцовый унтер! Флигельман!»
Полюбоваться, как Аракчеев прекрасно «отделывает артикулы», капитан пригласил самого начальника строевой части корпуса полковника Корсакова. Этот выхоленный, красивый офицер появлялся везде в сопровождении вкрадчивого подпоручика Вакселя, почитавшегося кадетами за наушника. Полковник Корсаков снисходительно похвалил Аракчеева, Ваксель похлопал в ладоши, а Кисель-Загорянский, влюбленно смотря, как мелькало ружье в длинных цепких руках, слушая, как сочно шлепали ладони о приклад, повторял восторженно: «Ах, господин полковник, вот чудо! Право, чудо кадет!..»