ЖАНРЫ

Шрифт:

Однажды тетя Зоя, мамина младшая сестра, стала свидетельницей того, как мы, возвратившись из церкви с сумками, наполненными мокрыми тряпками, стирали и развешивали их сохнуть по всей квартире. Удивленная женщина сначала только сокрушенно качала головой и спрашивала, как это люди не могут найти для себя работы дома, но когда выяснилось, что происходящее стало у нас системой, то пришла в неподдельный ужас. Она прямо сказала мне, что если я хочу быть поломойкой, то могу бросить школу, потому что поломойкам образование не обязательно. Ляля и Галя, две ее симпатичные девочки-двойняшки, с любопытством смотрели на меня из-за материнской спины. Я ответила, что вовсе не возражаю против такого варианта, потому что быть поломойкой в церкви гораздо приятнее, чем ученицей в атеистической школе. Тетя Зоя разохалась и обратилась за поддержкой к Инне Константиновне. Та, пряча улыбку, сказала мне, что без образования никак нельзя.

* * *

Наши свободные вечера проходили за изготовлением «грамматок» — маленьких книжечек, в которых записывались имена тех, за кого нужно молиться «за здравие» и «за упокой». Все усаживались вокруг стола, поверх белой льняной скатерти мама стелила прозрачную клеенку, и каждому вручалась работа. В мои обязанности входило нарезать из бумаги картонные обложки и страницы карманного формата, а Инна Константиновна занималась оформительской частью. Рейсфедером, заправленным черной тушью, она вычерчивала на каждом листке аккуратную рамочку и тонкие линии строк, причем делала это с красивой уверенностью профессионала, под чьей рукой ежедневно ложились на бумагу чертежи будущих заводов. Готовые листки сшивались в книжечку, книжечка обтягивалась лоскутом темно-синего или вишневого сатина и украшалась вышитым золотистым крестиком. Когда таких симпатичных «грамматок» набиралось десятка два, мы относили их в церковный киоск, жертвуя на новый иконостас.

Ездить на кладбище теперь было почти некогда — близилась крестопоклонная неделя, и наша домашняя артель скупала на базаре все «петушиные гребешки» — ярко-красные сухоцветы, настоящее название которых было целозия. Эти гребешки служили сырьем для создания множества крошечных декоративных букетиков. Шелковой зеленой нитью мы связывали между собой веточки туи и алой целозии и в день выноса креста из алтаря усыпали ими ковровую дорожку, по которой, держа над головой крест, священник шествовал на середину храма. После службы народ в считанные минуты разбирал наши поделки, чтобы унести как святыню домой.

Но самой почетной обязанностью, конечно же, считалась у нас переписка хоровых нотных партитур. Инна Константиновна знала ноты и могла, присев к инструменту, одной рукой проиграть любую партию и пропеть ее, а мы с мамой пока только пытались вторить ей своими робкими, непривычными к пению голосами. Желание овладеть искусством церковного пения было у нас столь велико, что чуть ли не ежедневно мы отправлялись к Инне Константиновне разучивать хоровые партии. Скоро нас приняли певчими любительского, или «левого», как его называли прихожане, хора (он размещался на левом клиросе церкви). Профессиональный хор, певший только по воскресеньям и в праздники, по своему местоположению носил название «правого» и на «любителей» смотрел свысока. «Любители» же, руководимые древней старухой Фоминичной, имевшей в нашей среде почти божественный авторитет, были уверены, что «профессионалам» ни в чем не уступают, и могли привести немало примеров того, как на такой-то службе, в такой-то стихире правые спутали глас и получили потом замечание от священника.

Но, впрочем, и в своей среде «любители» находили недостатки. Часто приходившая к нам без приглашения крошечная женщина, известная как Галя-отшельница, уверяла, что, кроме нее, в хоре никто не может брать высокие ноты, а поющий в самом углу шепелявый старичок Петр Иванович вообще «не слышит». Я чувствовала, как азарт утверждения себя в качестве незаменимого голоса постепенно передался и маме — дома она просила меня и Инну Константиновну петь за альт и второе сопрано в «Да исправится молитва моя», а сама исполняла первую партию, чтобы убедиться, что и ей доступны высокие ноты.

Я не знаю, как бы сложилась моя певческая карьера в «левом» хоре Брянской церкви, если бы однажды на погребении меня не услыхал отец Василий из Троицкого собора. Благодаря ему я неожиданно для всех попала в архиерейский хор, руководимый талантливым регентом Михаилом Кирилловичем Гросем. В хоре пели в основном профессиональные певцы, приглашаемые из консерваторий и оперных театров, и рядом с ними я прошла хорошую школу хорового пения. Певчие, правда, почти все были неверующие — они никогда не крестились, не молились на службе, а в перерывах между исполнением, сидя кружками на лавках, разговаривали о чем придется. За свое пение они получали приличное вознаграждение. Кроме них, было несколько верующих женщин и звонкоголосых девчонок-прихожанок, певших бесплатно, из одного только рвения к службе.

Поначалу Михаил Кириллович отнесся ко мне невнимательно, скажем даже безразлично. При нашей первой встрече меня поразили его длиннющие белые усы и полное отсутствие деликатности. Долго и громко препирался он с отцом Василием, оспаривая мою, как хористки, надобность в хоре, и потом, махнув рукой, все-таки позволил мне петь, но всегда полностью игнорировал мое присутствие. Я решилась терпеть все и любой ценой оставаться в хоре. На помощь мне пришла одна из девочек — строгая и всегда сосредоточенная на мелочах Зина, которая пела здесь уже два года и знала все привычки упрямого регента. Поставив меня рядом с собою, она громко пела мне на ухо и предусмотрительно толкала локтем перед паузами. С церковнославянским языком у меня к тому времени не было проблем — при необходимости я могла бойко почитать за псаломщика «часы» перед обедней или «шестопсалмие» на вечерне.

* * *

За лето между седьмым и восьмым классом я прочно вошла в колею церковной жизни и о возвращении в школу старалась даже не думать.

Но сентябрь неизбежно наступил. Первого числа, явившись на школьный двор, я застала необычно сильное оживление. Рядом с наряженными в белые крахмальные фартуки школьницами стояли и ребята в темных костюмах, стриженые под «польку» и, как мне показалось, смущенные. Ко мне подскочила взволнованная Майка Болотина и сообщила новость: теперь у нас будет уже не женская, а смешанная школа, и в нашем классе будут учиться целых шесть мальчиков. Прежде чем я успела оценить эти перемены, зазвенел звонок, и мы отправились в класс, где царило не меньшее волнение.

Большинство девочек занимала проблема рассаживания новичков. Собравшись в кружок, о чем-то шепталась наша «элита»: Лиля Дьяченко, дочка полковника, Ада Гаевская, любимица Евгении Сергеевны, и Томка Попсуева, племянница Ксении Саввишны. Мальчики все уселись рядком на задние парты и демонстрировали полную непричастность к происходящему. Из них выделялся один, с живыми карими глазами, невысокий, но ладный, с постоянной легкой усмешкой на губах. По-видимому, именно он интересовал «элиту» в первую очередь, судя по быстрым и смущенным взглядам, которые устремлялись в его сторону.

Пришла Евгения Сергеевна и лично разрешила волнующий девочек вопрос. Видимо, и она не лишена была вкуса, потому что именно того кареглазого мальчика посадила рядом со своей любимицей. Во время урока литературы Ада, красная от удовольствия, все время поглядывала на нового соседа, но он упорно смотрел в окно, повернувшись к ней стриженым затылком.

Прозвенел звонок. Видимо, не зная, что бы такое интересное мальчику рассказать, Ада решила сообщить ему то, что знала о других ученицах. Забавнее всего ей показалось начать с меня, и, не позаботившись даже понизить голос, она выпалила: «Представляешь, вон та Нинка Крючкова в церковь ходит, да еще поет там с попами!» — и хохотнула при этом довольно глупо. Я сжалась в комок и сделала вид, что не слышу ее слов. Может быть, она надеялась, что вместе с кареглазым мальчиком они посмеются надо мной, и это их сблизит, но новичок отозвался неожиданно грубо: «Какое твое собачье дело!» — и отошел от нее в другой конец классной комнаты. Он еще не успел узнать, что Ада любимая ученица Евгении Сергеевны и что с ней нельзя так разговаривать. Майка, которая все слышала, подмигнула мне, сделав при этом до неприличия выразительное лицо.

Но все эти больные, неприятные моменты школьной жизни быстро забывались, потому что школа была для меня второстепенной, не важной частью жизни. Главное для меня происходило в церкви.

Мама научилась использовать это обстоятельство в воспитательных целях. Как-то ей сообщили, что я была недостаточно вежлива с вахтершей, не желавшей пропустить меня к Майке в общежитие. Не долго думая, мама заявила, что если я не извинюсь перед зловредной вахтершей прямо сейчас, то в церковь больше не пойду.

Поделиться с друзьями: