Повести и рассказы. Воспоминания
Шрифт:
Елена Николаевна раскрыла ноты и взяла на рояле певучий аккорд.
Певец откашлялся, выждал несколько аккордов и запел крохотным баритончиком:
Ах, з-зачем вы н-не пр-рачл-ли-и… Маей души невинай изл-лиянья…Голос у него был ничтожный, и пел он, манерничая, с притворным чувством, плохо подражая оперным певцам. Ни капли истинного увлечения не было в его пении. Он пускал нежные ноты, старался придать им слезливость, но все это было фальшиво. Наконец он отчаянно взял финальную высокую ноту, чуть не подавился и замер, поднявшись на цыпочки, как это делают на высоких нотах настоящие оперные тенора…
— Очень мило! — воскликнула Елена Николаевна, ударив заключительный аккорд и посмотрев на певца холодным взглядом в то время, как губы ее улыбались. — Я не нахожу, чтобы вы были не в голосе! По-моему, голос у вас звучит, как всегда… прекрасно!
— Ах, нет! — опять стал жеманничать баритон. — Гвоздем вечера будете вы, Елена Николаевна! Что вы поете?
Елена Николаевна рассмеялась и махнула рукой.
— И не говорите лучше! Я выступаю в дуэте и сама не знаю с кем, ей-богу! Милоголовкин обещался прислать ко мне сегодня какого-то тенора из музыкального кружка, жду с часу на час, еще ни разу не спевались, а дуэт серьезный. Вот послушайте, я пропою кусочек… очень трудный дуэт…
Она набросила на переносье темное пенсне, развернула ноты и взяла несколько беглых и блестящих пассажей… Потом запела сильным грудным голосом:
Приди, мой друг, я жду тебя!Она невольно любовалась своим большим голосом, созданным для сцены, гибким и блестящим, как чешуя змеи, прислушивалась, так ли направляется звук, как ее учили, и думала, что если бы не муж, так она, может быть, пожинала бы лавры на сцене, и жизнь ее, полная блеска и шума, неслась бы широким потоком. Занятая своими мыслями, она равнодушно пела страстные слова любви, как будто не понимала их, и казалось, что эта великолепная скучающая дама никого не любит и, может быть, никогда не любила…
Она не допела до конца: в передней опять затрещал звонок, и в комнату впустили какого-то плохо одетого человека с физиономией рабочего или денщика. Он робко поклонился и, не отходя от порога, протянул хозяйке какую-то записку.
— Ты от кого, любезный? — спросила певица, рассматривая адрес.
— От Милоголовкина! — почтительно ответил посланный.
— Ах, боже мой! Ведь вот какой противный этот Милоголовкин, право! Наверное, опять оправдания, опять не прислал тенора.
Она распечатала записку и, пробежав ее, покраснела.
— Так это вы тот тенор? Ах, раздевайтесь, пожалуйста… извините… я не знала…
Елена Николаевна немножко смешалась. Румяная дама и господин с брелоками чуть-чуть переглянулись.
Тенор снял в передней свое порыжелое пальто и встал у порога в поношенном пиджаке и косоворотке.
Фигура у него была коренастая, крепкая, лицо некрасивое, корявое, с каким-то деревянным, бесстрастным выражением. Он стоял прямо, вытянув по швам большие красные руки.
Чтобы замять неловкость, господин с брелоками заговорил о чем попало.
— Вот, Елена Николаевна, вы только жаловались, что вам как-то нечего делать в жизни… Вы, конечно, подразумевали дело общественного характера, такое, которое могло бы захватить вас всю, которому не жаль было бы отдать жизнь, все ваши способности, ваши знания, ведь так? По-моему, это очень важный, мучительный вопрос, больной вопрос для каждой интеллигентной женщины, которую не удовлетворяют рамки семьи… В самом деле, куда ей идти? Что делать в современных условиях? А? Как вы думаете? — вежливо, но внезапно обратился он к стоявшему у порога.
Тот вспыхнул от неожиданности, потупился и, на момент задумавшись, ответил, заикаясь:
— Если вы спрашиваете… то позвольте вам ответить… вот, например… голодающие мужики?..
И умолк смущенно.
Наступила еще большая неловкость. Господин в брелоках, в свою очередь, не ожидал такого ответа, ничего не нашелся сказать и пожал плечами.
Елена Николаевна заинтересовалась этим, по-видимому простым, человеком и заговорила с ним серьезным, искренним тоном, как с равным:
— Мужики! — задумчиво протянула она, прищуренными глазами рассматривая нового человека. — Откровенно вам скажу, — обратилась она прямо к нему, — ничего я не представляю себе при этих словах! Для меня голодающие мужики все равно, что голодающие индусы! Ведь вы войдите в мое положение, — она повернулась к господину в брелоках и румяной даме, — если бы я хоть стояла близко к их жизни, может быть, меня захватили бы их страдания, и я пошла бы на все! Но ведь я никогда и близко-то не видала мужиков, не знаю их совершенно, воспитана в четырех стенах! Для меня их жизнь так же далека и чужда, как жизнь каких-нибудь индусов! Конечно, — продолжала она, обращаясь уже ко всем вместе, — я могу сочувствовать им, как всякому, про кого мне скажут, что он страдает, но это не трогает меня, не захватывает душу…
— Да, да! — смущенно пробормотал пришедший, все еще стоя у порога, — так, так!.. — Лицо его опять приняло деревянно-почтительное выражение. Он вытащил из кармана серебряные часы.
— Вы, кажется, торопитесь? — спросила Елена Николаевна.
— Да-с! — виновато признался певец. — Мне еще нужно поспеть на хоровую спевку.
— Вы занимаетесь в музыкальном обществе?
— Да-с!.. И еще пою в кафедральном соборе… Давно уж!..
В голосе его чувствовалось нетерпение.
— Ну что ж, пройдемте наш дуэт! Милоголовкин пишет, что вы уже разучили его?..
— Не извольте беспокоиться! Я эту вещь наизусть пою!..
Елена Николаевна раскрыла ноты и начала аккомпанемент. Зазвучали печальные, нежные трели.
«Тенор» по-прежнему стоял у порога: его позабыли пригласить подойти поближе.
Он стоял около двери, у портьеры, вытянув по швам большие красные руки и склонив набок голову. Лицо его по-прежнему казалось лишенным выражения, а вся фигура была смиренная, робкая…
И, стоя у порога, в своей униженной позе, он запел.
Хрустально чистый, звучный и необыкновенно сильный тенор зазвенел в комнате. В самом тембре этого яркого, металлического голоса было что-то драматическое, страстное.
Плавно и нежно лились, один за другим, грудные, горячие, трепещущие звуки. Они лились свободно, с благородной сдержанностью, звучали просто и скромно, словно он не хотел обнаружить глубины чувства, а оно, как пламя, само прорывалось и било из груди певца, переполненной горячими, страстными звуками.