ЖАНРЫ

Повести и рассказы. Воспоминания
Шрифт:

— Все это большие вещи. Пока я еще только обдумываю их! Но как-нибудь на днях напишу маленькую, пустяковую пьеску, думаю, что недели в две напишу, почти что на заказ, очень просят у меня такую пьесу в один второстепенный театрик. Называться она будет «Любовь студента»!

И Андреев рассказал мне содержание «Дней нашей жизни», как уже впоследствии была переименована «Любовь студента». Пьесу эту Андреев написал, действительно, в две недели, и она в том же сезоне была поставлена.

Колоссальный успех, выпавший на долю именно этой пьесы, удивил даже Андреева; до конца «дней своей жизни» он продолжал считать ее самой слабой из всех написанных им пьес и впоследствии с горечью отзывался о «вкусах нашей публики». В самом деле: большинство его драм и трагедий, в которых столько было вложено андреевского, столько идей, излюбленных и выношенных им, не были поняты ни публикой, ни критикой, а самая любимая его пьеса «Океан», написанная вдохновенно, которую Андреев мог читать наизусть, совсем не имела успеха. И вдруг маленькая реалистическая пьеска «Дни нашей жизни» неожиданно пришлась по вкусу, ударила по сердцам всей России!

Дело в том, что «Дни нашей жизни» и на самом деле не лучшая пьеса Леонида Андреева, не характерная для него, но она оказалась близкой, родной для его поколения, в ней отразилась огромная эпоха русского безверия, и публика, увидавши океан в одной капле, не захотела спускаться в глубину того «океана», в который потом Андреев приглашал ее за собой.

Между прочим, по той же причине из всех пьес Горького наиболее жизнеспособной оказалась пьеса «На дне», отражающая ту же эпоху «лишних людей», которыми зачастую оказывались лучшие люди. Между студенческой «богемой» «Дней нашей жизни» и «бывшими людьми» горьковского «Дна» есть внутренняя связь, родство: обе эти пьесы выросли из одной почвы, из одних же исторических условий и сделались нерукотворными памятниками большой, печальной эпохи в жизни нашей страны. Тут неважно стало, «как» написаны эти пьесы: сценично или не сценично, есть ли там «действие» или нет действия, есть «выигрышные» «входы», «выходы» для актеров или нет их; на «Дне» жизни смотрели Луку и Сатина и ходили на «Дни жизни» смотреть милого, симпатичного Онуфрия — «Онушу» — собирательное лицо, как бы на приятное свидание с этими «родными» русскими людьми.

Не важны стали когда-то модные, а теперь уже устаревшие «идеи», большею частью воспринятые авторами этих пьес от других авторов; все это давно истлело и умерло, но бессмертной оказалась «жизнь», до сих пор горящая в этих пьесах, как горит вечный пламень в самоцветных камнях.

Известно, что многие из больших писателей иногда глубоко заблуждались в самооценке некоторых своих произведений, недооценивая или переоценивая достоинства их. Так и Андреев совершенно не оценил значения своей самой популярной пьесы, единственной из всех его пьес, долго державшейся на сцене и доставившей ему славу истинного драматурга. Драматизм был в его характере, драма в большой, кипучей, но несчастливой жизни, и трагедия в смерти. В эти дни моих встреч с Андреевым он, с разбитой личной жизнью, травимый сворой литературных врагов и завистников, но обуреваемый напором огромных творческих сил, видимо, не находил себе места от глубокого одиночества и неизбывной тоски.

Расставаясь, он сказал мне на прощание:

— Нет, я так не могу жить! Вероятно, скоро женюсь во второй раз; ведь я жить-то остался только затем, чтобы написать все то, что давно задумано! Найду себе такую жену, чтобы по восьми часов в день могла барабанить на пишущей машинке, не вставая.

Андреев по обыкновению загадочно засмеялся: «Хе-хе- хе!» Можно было подумать, что он шутит, но за грустной шуткой чувствовались скрытое страдание, серьезная мысль.

Вскоре я уехал из столицы.

Обстоятельства закинули меня надолго за границу, а потом пришлось жить в провинции, и с Андреевым я встречался только во время моих наездов в Петербург.

VI

Когда после долгих скитаний я вернулся в Петербург, имя Андреева было у всех на устах: говорили о его «Океане», писали о новых альманахах «Шиповника», заменивших увядшее «Знание», во главе которых встал Андреев, газеты были полны статьями о нем и его произведениях, имя Андреева звучало всюду, но сам он, как король, не показывался.

Андреев почти безвыездно жил в это время в Финляндии, в Ваммельсу, на собственной фантастической даче в пятнадцать комнат, о которой тоже много говорили. Пьесы Андреева шли в нескольких театрах Петербурга и Москвы, ставились всюду в провинции и давали ему большие деньги. Кроме того, он продал полное собрание своих сочинений тогдашней «Ниве» и вырученные деньги ухлопал на постройку своей странной дачи, где жил с семьей одиноко, никуда не выезжая и почти никого не принимая. Видеть Андреева можно было только по неотложному, важному делу, и для этого приходилось ехать в Финляндию сначала по железной дороге, потом на лошадях, чтобы, наконец, где-то в дикой местности, среди финских скал и лесов, найти его мрачный замок, одиноко стоящий на берегу Черной реки, при впадении ее в угрюмое море. Говорили, что женился он на замечательной красавице, которая тоже никуда не выезжает из заколдованного андреевского замка, что у них никогда не бывает ни гостей, ни празднеств, что оба они только и делают, что круглый год пишут мрачные андреевские фантазии.

Когда общие наши литературные знакомые спрашивали меня, не хочу ли поехать к Андрееву повидаться, я ответил, что без особого приглашения с его стороны ехать не собираюсь. Ему это немедленно передали, и я получил шутливое, дружеское письмо, упрекавшее меня в «чопорности». Андреев звал приехать к нему, так как сам он в Петербурге не бывает. Письмо привез и передал мне симпатичный студент «добролюбовского» типа — домашний учитель его детей. Вместе с этим студентом я поехал в Ваммельсу.

На станции Райвола нас ожидал экипаж Андреева, маленькие санки, запряженные быстрой шведской лошадкой. Пролетев семь верст, мы подъехали в морозный зимний вечер к андреевскому «замку». Это был большой бревенчатый дом в два этажа, странной архитектуры, с бревенчатой башней. Двойные зеркальные окна дома, несимметрично расположенные, различной величины, больше в ширину, чем в вышину, были ярко освещены электричеством. Вошли в маленькую, низенькую дверь парадного входа и очутились в тепло натопленном вестибюле. Дальше была столовая, потолок которой поддерживался колоссальной толщины балкой, топился фантастического вида камин, во всей этой большой комнате — только одно зеркальное окно — сажени в две ширины и не больше аршина вышины. Странная какая-то мебель, сделанная по особому заказу. Внутренний стиль комнат — древнескандинавский. Вероятно, все это было хорошо и красиво на рисунке, но жить в таком «стильном» доме, по-моему, было неудобно. Из столовой наверх вела широкая дубовая лестница, по которой тотчас же при нашем входе быстрыми шагами сбежал Леонид.

Казалось, он был все тот же, со своими могучими черными отпущенными до плеч кудрями, с небольшой подстриженной бородкой, в черной бархатной блузе, с горящими, нервными, возбужденными карими глазами: ему было тогда, вероятно, лет сорок или около того.

Автопортрет, написанный им в это время, прекрасно передает «внутреннее» содержание замечательного лица крупнейшего представителя художественной литературы нашего поколения. Лицо прежнего, беспечного красавца-юноши с оттенком юной удали и некоторой рисовки своей красотой теперь поражало необычайной содержательностью, словно внутри души его было выжжено все лишнее, наносное, малоценное. Между бровей уже не разглаживалась глубокая складка, тонкие губы крепко сжались, карие глаза, в которых всегда было некое мистическое выражение, сверкали не прежним, внешним блеском молодости, но горели отблеском скрытого, внутреннего огня.

К внешней красоте возмужавшего Андреева прибавилась духовная, страдальческая красота.

Увидев меня, он просветлел и засмеялся прежним, юношеским смехом. По московской привычке обнялись, расцеловались.

Как тебе не стыдно было требовать особого приглашения! — попрекнул он меня. — Неужели ты мог подумать, что я забываю старых друзей? Хе-хе-хе!

— Очень уж ты знаменит стал! — отшучивался я.

— Да! Вот горе! Хе-хе! И живу, видишь, как? Как пышно, как богато! А смерть-то? Сторожит, брат, сторожит! Ну ладно, пойдем ко мне наверх, поговорим, давно не видались.

Мы пошли наверх, в его рабочий кабинет. Это была большая длинная комната, застланная мягким серым сукном, отчего шаги наши сделались неслышными. Здесь тоже уютно пылал изразцовый камин, стояли мягкие кожаные кресла, большой письменный стол. К кабинету примыкала библиотека, помещавшаяся в маленькой комнате, устроенной наподобие фонаря. Стены около входа были украшены копиями с кошмарных картин Гойи, работы самого хозяина. Все в доме Андреева было необычайно, замысловато, сложно, как и он сам.

— Какой большой, странный дом у тебя! — сказал я, усаживаясь в кресло.

— Хе-хе-хе! Пятнадцать комнат! Даже есть потайная комната. Завтра я покажу тебе их все. Я сам этот дом выдумал, это — моя фантазия! Но зато пишу здесь непрерывно день и ночь. День и ночь! Никого не вижу, никуда не выезжаю! Весело здесь! Хе-хе-хе! Весело! Недавно написал рассказ «Семь повешенных». Я, брат, теперь сразу по семи человек вешаю. Хе-хе! Диктую жене, а она барабанит за мной на пишущей машинке. Она по семи часов, не вставая из-за машинки, может барабанить! Вот, брат, какую выискал я себе супругу! Трагедию «Океан» мы с ней в две недели написали! Бегаю вот здесь из угла в угол, как сумасшедший, и диктую, а она пишет. И тебе советую диктовать: это, брат, очень весело, честь-честью, за милую душу! Хе-хе-хе!

Поделиться с друзьями: