Повести и рассказы
Шрифт:
Зине не исполнилось и восемнадцати лет, когда ее избрали членом сельсовета. Нашлись, конечно, в деревне и такие, которые считали, что девушка в сельсовете — это позор обществу, но понемногу и они примолкли, только называли Зину всегда по имени и отчеству, наотрез отказываясь звать просто Зиной. Они величали Зину так почтительно из уважения к себе, а не к ней.
С красноармейцами с учебного пункта деревня жила в дружбе. Иной раз бойцы помогали и в деревенских работах. Собрались на учебном пункте с разных концов страны разные люди — все одного возраста, одного призыва — и деревенские и городские, с заводов и фабрик. Деревенским особенно нравилась зеленая фуражка, и они вначале смеялись, поглядывая друг на друга. Потом привыкли и носили фуражку уже с важностью.
С Зиной познакомила Коробицына учительница, дававшая бойцам книжки. И вот зачастил к Зине Коробицын.
Когда трудно давалось ему учение, она утешала его: «Я тоже, бывало, сижу на занятиях в школе, ничего не пойму, приду домой, брякнусь и реву».
Была она тоже в комсомоле.
Каждый раз, получая увольнительную записку, он шел к ней. Он шел снежным полем, по которому невозбранно гулял ветер, и уже издали узнавал огонек в ее избе, отличая его от всех других огоньков деревни.
Горько было прощаться с Зиной перед отправкой на границу. Она поплакала, конечно. Но они поженятся, когда он вернется со службы, и вместе будут строить жизнь.
И теперь, подпевая товарищам, думая о том, как женится он на Зине, он путал песню, потому что все просились на язык слова старухи учительницы о Зине: «И все-то у нее на месте! И все-то у нее мило!»
Стихла песня, и чей-то голос выкрикнул:
— Буденновскую!
Запели буденновскую.
Звезды открылись в небесной глубине.
Бирюлькин собирался в наряд.
В наряд посылались бойцы не все сразу, гурьбой — так с той стороны могут заметить, — а парами и в одиночку. Каждому свой час.
Бирюлькин теперь был уже серьезен, хмур, не шутил, инструкцию начальника заставы выслушал внимательно и повторил ее. И вот, сначала шедший впереди парный его, затем и он исчезли во мраке пограничной ночи, слились с влажной и сырой тьмой. Вернутся ли они? Нельзя заранее знать все, что случится на границе. Враг не спит.
Коробицын, вытянувшись на койке, улыбнулся Зине. Никогда он не видел в родной деревне такой ласки, как от нее. И девушки такой не знал там, хотя и гулял с иными, как полагается.
III
Андрей Коробицын знал болотную гать и лисий след лучше грамоты, — за грамотой он бегал всего только год или два в школу, а лесной науке обучался всю свою жизнь, с младенческих лет. Вырос он под Куракинской горой, что куполом возвышается над смирной стайкой бревенчатых хат. Взойдешь на гору — и видишь, как редки и разбросаны здесь, в проплешинах лесов и болот, людские жилища.
Суровый край!
Никогда не заезжала сюда, в этот уголок Вологодской губернии, великокняжеская охота. Не мчались, гремя бубенцами, разгульные тройки вологодских пьяных и богобоязненных купцов. Монастыри не отхватывали лучших покосов и пашен, не было и помещичьих усадеб, потому что далека и неудобна куракинская земля. Все это — звонкое и городское — не шло дальше Лисьей горы, здесь селения не следовали одно за другим и хаты с высоко забранными оконцами, с прирубками и пристройками не теснились одна к другой. Из Куракина долго надо было пробираться древними путями и тропами — на дрогах или на одреце [14], пешком или верхом, — прежде чем достигнешь деревень и сел, где можно встретить человека не в домотканой, а в фабричной одежде.
Далеко отсюда и до Двины и до Сухоны. Нет озер. Только Вага выплывает из болотистых ручьев, побеждая стоячие воды. А болота здесь обширны и коварны. Трясина вдруг окружает человека, ржавая вода раздвигает мшистые покровы, вязнет нога, и напрасен крик польстившегося на морошку и клюкву, — ответит только эхо да встрепенется птица.
Зимой мерзнут болота. В снежные одежды одеваются необозримые леса, и только стук топора изредка врывается в их ледяную могучую тишину. Ослепительно бело становится вокруг. Сугробы наметает к заборам и хатам. Спит медведь, гоняет зайцев лиса, голодные волки забегают под самые окна. Летом — зелено, но не цветисто, и колюча дорожная пыль. Весна и осень, размывая и заливая все пути, отрезают людей от мира.
Суровый край! Над чахлыми кусками полей, над торфом и глиной, над неприбранной дикой щетиной вековых лесов распростерлось небо, бледно-зеленое, северное, то и дело заплывающее жирным салом идущих с Ледовитого океана облаков. Бывало, мелькнет далеким пожаром, в огненных столбах и пламенных вихрях, северное сияние — редко случалось оно в этих, не полярного севера небесных просторах, но запоминалось надолго.
Жили здесь скудно. Жгли и рубили лес, отвоевывая землю и пахоту. Боролись за овес и лен, за пшеницу и картофель, за ячмень и рожь. Шли на лесные промыслы по заготовке и сплаву, гнали деготь, охотничали, уходили в города на любые работы, нанимались в пароходные команды. Бабы сбивали к осени масло, готовили на продажу ягоды, солили и сушили грибы.
Лес был здесь хорош, особенно летом, полный шумов и шелестов, щебета и стрекотанья, пахучий, украшенный полянами, обрываемый внезапными просеками. Андрей Коробицын и мальчишкой не пугался вступать в дремучие дебри, в тесноту стволов и сплетение ветвей, туда, где кроны деревьев, сходясь поверху, поселяют вечный сумрак. Родная толпа могучих сосен, берез, осин, колючих елей, распускающих свои раскидистые ветви до самой земли, окружала его здесь. Каждая рябина, каждая ольха имела для него, как человек, свое отличие, свою примету и указывала верный путь. Он знал, как горящей берестой отпугнуть медведя и по деревьям уйти от волка. Коробицын, как, впрочем, и все в Куракине, — лесовик.
В лесу лучше, чем дома.
Дома дымно и гарно. Маленькое оконце, неровно прорубленное, заменяло трубу. Потолок и стены черны от сажи. Была лошаденка, чтобы возить сено да дрова, была даже корова, были куры. Но хлеб надо было добывать чужой. Жучке и коту Филину тоже голодно. Глядя на них, брат Александр говорил, возвращаясь с работы:
— Питаться хитрo.
Брат был на четырнадцать лет старше Андрея.
Когда брата взяли на войну, Андрей бросил школу и пошел подмастерьем к деревенскому сапожнику, старому бобылю и молчальнику. Щетинистый и неласковый, тот так умел при случае закрутить ухо, что никак нельзя было удержать крик. Был он так молчалив, что даже внушал людям некоторый страх. Казалось, уж если он скажет слово, то слово это будет окончательное и все объяснит. Андрей все ждал от него такого слова. Но старый сапожник молчал.
В те годы мать, маленькая, высохшая, остроносая, но по-молодому быстрая, совсем заработалась и оробела. О чем бы ее ни спросить, все равно она ответит не сразу, а сначала откликнется, выставив вперед ухо:
— Эй?
И лицо у нее при этом такое, словно всю жизнь все только и делали, что пугали ее.
Раньше она еще умела укорять. Когда Андрей шестилетним мальчишкой запел по-птичьи на похоронах отца, она промолвила ласково: «Что песенки попеваешь? Ведь отец помер».
Теперь она ни в чем никого не укоряла и только пуще прежнего била лбом в церкви, в самом белом и самом веселом строении на всю округу. Она, когда и не нужно, всякому готова поклониться, рукой по-старинному касаясь земли. И молча, темными, как на старинной иконе, глазами провожала она каждого нового калеку, возвращенного войной в деревню.
Здешней жизнью владели Таланцевы. Они издавна вели дела с дальними базарами, скупали здесь, продавали там, заезжали и за Лисью гору, и до Тотьмы, и дальше, богатели и на скудной земле. У них — лучшие пашня и покос, и лошади, и коровы, и тарантас, и красивая, узорами изукрашенная изба, особо, из ряду вон поставленная. Урядник и волостной старшина послушны были им, и даже сам становой пристав, если являлся в Куракино, ночевал у них. Для них мир широк, не ограничен Куракинской горой, и лучше не ссориться с ними, лучше уступать во всем, — засудят, засекут, пустят по миру. Мир широк. Огромна родная страна, а люди в ней — как трава примятая. Косило людей всячески и везде — из края в край, и на хорошей и на плохой земле. Война пошла косить тысячами и миллионами. Кому на корм?