Повести моей жизни. Том 2
Шрифт:
Высокий военный обратился ко мне:
— Мы уже давно вас ждали, по газетам, и даже камера для вас готова. Кроме того, уже давно к нам пришли бумаги о препровождении вас в Двинск. Вы у нас будете недолго, только до первого этапа!
Околоточный стал прощаться с ним, а я нарочно пошел рыться в своих вещах, чтоб избежать раскланиваний, и он ушел без них.
— Вас должны по правилам обыскать перед входом в камеру. Вон там в передней потрудитесь.
Но мне нельзя было уходить, не предупредив его о приходе Ксаны.
— К вам через полчаса, вероятно, явится моя жена, которую этот околоточный не хотел впустить в один экипаж со мной, хотя мы ранее всю дорогу ехали вместе. Так, пожалуйста, успокойте ее относительно меня.
— Хорошо. Но свидания я вам сегодня дать не могу, а только завтра утром.
— Тогда скажите ей, когда надо прийти, а то она осталась одна в незнакомом городе и даже без вещей, брошенных ею на пристани.
Он обещал все сделать и ушел.
В передней меня попросили снять верхнюю одежду и сапоги, прощупали в них складки, вывернули карманы, а затем руками огладили через белье все мое тело. Как это напомнило мне времена в Петропавловской и Шлиссельбургской крепостях, где такая процедура проделывалась надо мной еженедельно!
Моя новая темница имела внушительный вид большой центральной тюрьмы. Меня ввели в ее срединную комнату, затем через решетчатую дверь в недлинный коридор с идущими вдоль него в два этажа балкончиками. Вдоль них шли глубокие ниши, закрытые с внутренней стороны тяжелыми окованными железом дверьми и напоминающие, как и в других тюрьмах того же самого, излюбленного нашим тюремным ведомством типа, вход в гробницу. Поднявшись на первый балкончик, тюремщики повели меня по нему в самую дальнюю из этих гробниц, налево. В ней стояла койка с большим мешком, набитым соломой, вместо постели и с другим маленьким мешком вместо подушки.
Мне разрешили принести с собой мою простыню, одеяло, подушку и черный фотографический мешок, уже обысканный внизу, с чаем, сахаром, колбасой и фруктами, которые заботливо положила мне Ксана еще на пароходе вместо прежде находившихся в нем фотографических принадлежностей. Но есть мне не хотелось.
«Где ты, Ксана, бедняжка?» — спрашивал я сам себя.
Она представлялась мне теперь одинокой и бесприютной на улице. Я знал, что извозчиков нигде по пути не было, да и прохожих ни одного я не видел всю дорогу в этих окраинных улицах.
«Не найти ей дорогу сюда в эту ночь, — думалось мне, — да и ноги ее не выдержат».
Мне вспомнилось, как у нее подкашивались колена, когда я смотрел на нее в последний раз, и мне стало представляться, что она не выдержит и разрыдается где-нибудь, сев на тротуаре, что хулиганы вырвут у нее вязаный мешочек, в котором она несла все наши деньги и даже билет на получение ее багажа. Ни в одной порядочной гостинице не примут ее в такое позднее время без вещей и паспорта, оставленных на пристани в складе.
Порывы ненависти, уже не мечтательно благодушные, а мстительные и жестокие, начали охватывать меня, как и в былые годы. Я чувствовал, что в этом здании мне даже не потрудятся сказать, что она здесь была и ее успокоили, что ее просто не пустят даже во двор, если она будет так безумна, чтоб упорствовать и идти стучаться в ворота моей темницы перед их треугольным «всевидящим оком».
На столе в углу тускло горела керосиновая лампочка, против двери высоко находилось решетчатое окно, в котором боковые части были открыты, и в него смотрело покрытое сплошными тучами небо.
Я поднялся посмотреть в него и увидел внизу небольшой дворик, освещенный одиноким фонарем. Ни одной души на нем не было, только прямо под окнами раздавались чьи-то шаги, верно, часового. Крепкие запоры моей толстой, окованной железом двери вдруг загромыхали сзади меня, она тяжело повернулась на своих петлях, и коридорный дежурный вошел в сопровождении арестанта с бритой головой, который поставил мне на пол ведро, покрытое крышкой.
— Когда надо будет завтра умываться, позвоните, — сказал мне его провожатый. — Он указал на железный гвоздь в стене, который надо было надавить, чтоб отскочил молоток снаружи.
— А в котором часу у вас встают? — спросил я.
— В семь часов обходит контроль. К этому времени надо уже одеться и при его входе встать у постели или против нее посредине камеры, боком к двери.
И он показал мне, как это нужно сделать. Встал боком к двери и опустил руки по швам.
«Опять эта бессмысленная, направленная на простое раздражение муштровка! — подумалось мне. — Ну не все ли им равно, если я встану к начальству даже и лицом вперед? Ну да черт с ними, все равно пробуду у них недолго! Если б тут сидеть весь год, как хотели меня устроить, то это было бы совсем невыносимо, да я и ослеп бы от недостатка света из этого крошечного окна и от вечной темноты внизу, под ногами». Я обратил внимание на пол. Как и в коридоре, он был черный, асфальтовый по общему образцу наших одиночных тюрем этого рода. Было видно, что камеру тщательно очищали перед моим приездом, очевидно, специально для меня, и потому пол в ней, как и в коридорах, напоминал своим цветом плохо вычищенный сапог. Все, как в Доме предварительного заключения в Петербурге, все, как в Шлиссельбурге.
Давно знакомая атмосфера одиночного заточения стала снова обволакивать мой мозг. И когда я лег на свой соломенный мешок, слишком короткий, чтоб на нем уместились мои свесившиеся за пределы койки ноги, и мало-помалу задремал, знакомые тяжелые сновидения, мучившие меня каждую ночь в Шлиссельбургской и Петропавловской крепостях, снова возвратились ко мне. Мне снилось (и я отметил утром этот сон кончиком оставшегося у меня в мешке карандаша на внутренней стороне бумажной обертки моего чая), что в нашем флигеле в Борк'e с грохотом провалился пол в сенях, как только я, входя, поставил на него ногу. Я успел отскочить на порог внешнего крыльца, а передо мной вместо пола оказалась зияющая яма. И я знал, что под этой ямой, на дне которой лежали теперь обломки пола, было еще три таких ямы, каждая со своим полом, поддерживаемым над нижними посредством четырех подгнивших бревен.
«Если бы и эти нижние полы рухнули, получился бы бездонно глубокий колодец, чрезвычайно опасный, — думалось мне. — Ксана была во внутренних комнатах, каждую минуту могла выйти и, отворив внутреннюю дверь, сразу упасть в яму. Надо было сейчас же к ней проникнуть, перепрыгнув угол этого провала в сенях и уцепившись над ямой за ручку закрытой двери, ведущей к Ксане. Я уже собирался это сделать, как вдруг вспомнил, что есть обходный путь с другой стороны флигеля, если отпереть там всегда запертую дверь. Надо наглухо забить обе двери, и наружную, и внутреннюю, ведущую в этот провал, и входить всегда с противоположной стороны флигеля».
Звучные шаги сменяющегося караула под окном пробудили меня, и сон этот показался мне как будто слабым эхом двух виденных мною в Шлиссельбурге страшных сновидений, часто повторявшихся у меня там и всегда оставлявших в голове давящую свинцовую тяжесть. Мне тогда снилось, что под большим домом в нашем парке есть огромный провал в глубокую яму, служащую входом в бездонный лабиринт, до конца которого никто никогда не достигал, так как там жил какой-то сверхъестественный спрут, подстерегавший и хватавший своими щупальцами всякого, кто туда входил, а по временам хватал и утаскивал даже просто приближающегося к этой яме. Все смельчаки, желавшие когда-либо исследовать ее, были увлекаемы в нее, как магнитом, и с криками нечеловеческого ужаса и боли падали все ниже и ниже в бездну, где поджидало их чудовище, и наконец навсегда умолкали. Не возвратился ни один. И вот мне необходимо было во что бы то ни стало проникнуть к этой яме, когда чудовище спит, и навсегда засыпать ее. Я тихо подползал к ее краю, заглядывал, проникал внутрь в первые разветвления лабиринта, затем вдруг, заглянув за изгиб одного из узких его ходов, встречался с огненным кровавым глазом чудовища, устремленным прямо на меня среди его сложенных плавников или крыльев, напоминавших крылья гигантской летучей мыши, и в ужасе просыпался.