Повести, рассказы
Шрифт:
Словом, ожили мы. Казаки нам дали неплохую квартиру. Майка, моя крымчанка, в феврале благополучно принесла телочку — я назвал ее Фиалкой. Хлеба у нас было вдоволь, потому что я себя не жалел, работал не покладая рук. Но не думайте, что из-за одного заработка. Я перед нашей армией в неоплатном долгу.
Ну вот, а когда освободили Крым, жена мне и говорит: «Шимен, я хочу домой». — «Чудачка, — я ей говорю, — а чем тебе здесь плохо?» — «Пусть будет хуже, пусть кусок сухого хлеба раз в день, лишь бы дома».
Короче, она отправила письмо, и нам прислали вызов. Было это позапрошлой зимой. Но зимой ведь в дорогу не пустишься, верно? Я отложил на весну. А тут совхоз, где я работал, взял с меня слово, что я останусь до конца уборки. Вообще, надо вам сказать, нам, крымским евреям-земледельцам, не так просто было реэвакуироваться — какой колхоз или совхоз захочет отпустить хорошего хлебороба?
Тут Шимен встал и, несмотря на дождь, направился к подводе. Досказывал он уже на ходу:
— Стали собираться, а тут такая история. Шейна-то моя больна. Поездом ехать — не меньше трех пересадок. Легко это, а? Вот вам первое. Теперь другое: у меня осталась колхозная повозка, не бросать же ее. Ну и третье: свои две коровы — это что, пустяки? Да обе крымские, а теперь такие на вес золота. Гитлер-то кругом весь скот повырезал, стало быть, надо откуда-то привозить, а корова из другой местности, покуда еще она привыкнет к нашему климату, так что проку от нее мало. Словом, думал я, думал и решил: запрягу-ка я их обеих, мать и дочь, Майку с Фиалкой, в эту повозку, и дело с концом. Вот уже месяц, как мы в пути. Пятьсот верст прошагали. Еще день, много — два, и мы дома. Думаете, я не знаю, что меня там ждет? Одни голые стены. Но когда у тебя в хлеву стоит твоя собственная скотинка, значит, хватит и на одежонку, и на мебель, а понадобится соседу молока для детишек, тоже не откажем. Где бы мы ни проезжали, в любой деревне, в любом поселке, везде на меня показывали пальцем: «Вот это называется хозяин!» А теперь скажите сами — разве ради этого одного не стоило проделать такую дорогу?
Примерно недели через две мне пришлось побывать в одной из крымских деревень. Осень. Полуденный час. На солнце тепло, в тени прохладно. Шагая по длинной деревенской улице, я неожиданно встретил Шимена. Он тащил на спине мешок мякины. Увидев меня, он остановился. Сквозь очки мне улыбались черные веселые глаза.
— Ну, как дела?
— Идут дела, идут, — ответил Шимен. — Вон видите дом с зелеными ставнями? Знаете что? Подождите меня, я мигом, только мешок в конюшню занесу. Конюх я.
Через несколько минут Шимен ввел меня к себе во двор.
Посреди двора, под молодыми абрикосовыми деревцами, его жена, сидя на низкой скамеечке, доила Майку. Вторая корова, Фиалка, стояла задрав хвост, словно готовясь пуститься в пляс, и с довольным видом оглядывалась по сторонам.
— Ой, плохо бы нам пришлось, если б не его упрямство, — сказала мне женщина. — Сами понимаете, покупать молоко...
Мы вошли в дом. Голые стены, ни кровати, ни скамьи.
— Присаживайтесь, товарищ, — кивнул мне Шимен на подоконник. Сам он примостился рядом на чурбаке. — Все это пустяки, мой друг, — сказал он бодро. — Дом родной, вот что главное для человека. Как там говорится в наших молитвах? «Ашрей йошвей вейсехо». — «Благо тому, у кого есть дом».
1944
САНИТАР
Тихо отворилась дверь, и узкая полоска света ночной лампы в коридоре забралась к Ирме на подушку. Немного спустя в палату въехала высокая коляска на мягких резиновых колесах.
За полтора месяца, что Ирма лежит в больнице, коляска не раз въезжала в палату поздно ночью. Однако не было заметно, что тот, кого сейчас привезли, доставлен из операционной. Ирма заключил это, видя, как помогали больному перебраться на койку.
Пожелав новенькому доброй ночи, санитары, вытолкнули коляску в коридор и тихо прикрыли за собой дверь.
В палате снова разлилась густая тьма, и только изредка сквозь спущенные тюлевые гардины в нее вторгались желтовато-синие блики качавшегося уличного фонаря.
Никто, кажется, кроме Ирмы, не проснулся, а если кто и проснулся, то ненадолго и тотчас снова погрузился в крепкий глубокий сон, каким спят люди, избавившиеся наконец от своих недомоганий. Но Ирму, оперированного месяц назад, боли отпускали только на короткое время, давали вздремнуть часа два-три в сутки. Ему скоро снова предстоит лечь на операционный стол — рентген обнаружил еще один осколок. Двадцать лет спокойно пролежал этот осколок в легком и на двадцать первом вдруг дал себя почувствовать, да так, что временами не вынести страшную боль.
Никто из врачей открыто не говорил, что ему предстоит новая операция. Но Ирма, почти половину войны проведший санитаром на передовых позициях, в полевых госпиталях, научился понимать безмолвное переглядывание врачей, их иносказательную речь.
Рассказывая больным в палате про осколок, обнаруженный у него в легком, Ирма старался выглядеть совершенно спокойным и этим доказать, что готов в любую минуту снова лечь на операционный стол. В действительности же он своим притворным спокойствием хотел приготовить больных к тому, что им предстоит, и прогнать страх перед коляской.
Чуть ли не каждого, кого привозили в палату, Ирма встречал одними и теми же словами:
— Знаете, что я за операцию перенес? А вскоре мне предстоит снова лечь на стол! Но я даже нисколечко не боюсь. И чего бояться, когда ничего не чувствуешь, ну так-таки ничего. Я немало хирургов перевидел и говорю вам — не так уж просто найти таких хирургов, как в нашей больнице. Честное слово, говорю вам.
В такие минуты Ирма напоминал отца, который, желая заставить заупрямившегося ребенка принять лекарство, принимает его сначала сам и, каким бы оно горьким ни оказалось, ничем перед ребенком того не выдает, а, наоборот, старательно улыбается.
Чаще всего вел Ирма подобные разговоры с юнцами. Врачи и медицинские сестры знали об этом и старались больных помоложе помещать в палату, где лежал Ирма.
После ухода санитаров Ирму потянуло взглянуть на новоприбывшего больного, и не потому, что он мог оказаться совсем не молодым — сколько раз привозили в палату людей гораздо старше его самого, пятидесятилетнего Ирмы Сандлера! Просто хотелось взглянуть — человека среди ночи доставили на коляске, и его совершенно не слышно, даже вздоха не издал.
Нащупав в темноте стоптанные полотняные шлепанцы, Ирма слез с койки и на цыпочках подошел к кровати у окна.
Желтоватое пятно от качавшегося за окном фонаря упало на кровать, и Сандлер увидел, что больной смотрит на него.
— Вы не спите?
Как ни слаб был голос больного, Ирма тотчас догадался, что новоприбывший действительно еще очень молод и к нему можно обращаться на «ты».
— Может, тебе что-нибудь нужно? Ты не стесняйся... Тут больница. В больнице не стесняются.
Присев на стоявший рядом стул и поправив на больном сползшее одеяло, Ирма спросил:
— Что у тебя болит?
Парень показал рукой на живот.
— Что ж, ясно, — аппендицит. Нет? Тогда что же? Тебе, видимо, трудно говорить. Ну, спи, — Ирма поднялся, — об операции не думай. Это не больно. Ну нисколько не больно. Меня вот в прошлом месяце оперировали, и на днях будут опять оперировать... Мне предстоит операция потяжелее, чем у тебя, и, видишь, я совершенно не боюсь, Тут такие доктора — одним словом, нечего пугаться. Ну, спи, доброй ночи.