Повседневный сталинизм
Шрифт:
Потом данная тема надолго исчезает со страниц дневника Сванидзе и возвращается только в одной из последних записей (7 августа 1937 г.), когда она, очевидно, уже начала чувствовать сильнейший страх и подавленность. Она по-прежнему изо всех сил цепляется за мысль, что все «враги» — это совершенно другие люди, не такие, как она, «социально-чуждые», классовые враги:
«Я часто, идя по улице и всматриваясь в типы и лица, думала — куда делись, как замаскировались те миллионы людей, которые по своему социальному положению, воспитанию и психике не могли принять сов. строя, не могли идти в ногу с рабочими и бедняцким крестьянством, в ногу к социализму и коммунизму? И вот эти хамельоны на 20-м году революции обнаружились во всем своем лживом облачении».
Но террор неотвратимо приближался к ней, и ее вера в то, что все арестованные действительно виновны, заметно поколебалась: «Настроение создалось тяжелое. Недоверие и подозрительность, да и что удивительного, когда вчерашние знакомые сегодня оказываются врагами, много лет лгавшими и носившими маску».Мужа Марии Сванидзе арестовали в декабре, а вслед за ним и ее саму; проведя несколько лет в тюрьме, оба были расстреляны [81] .
Пока мало известно о реакции на Большой Террор самих сотрудников НКВД, осуществлявших его. Но случайные обрывки сведений обнаруживаются в самом неожиданном контексте, например в заявлении на выплату пенсии. Офицер НКВД Д. Щекин, начальник районного отдела внутренних дел в Курской области, последнюю неделю своей жизни летом 1938 г. провел, посещая семьи жертв Большого Террора и выпивая с ними. 4 августа он покончил с собой. (Нам это стало известно, потому что его сыновья впоследствии ходатайствовали о пенсии за отца, но получили отказ на том основании, что он покончил жизнь самоубийством.) Другого начальника райотдела НКВД в Куйбышевской области во второй половине 1937 г. обвинили в том, что он расконвоировал «разоблаченных врагов народа», отправлявшихся в ссылку. Под предлогом собрания, посвященного предстоящим выборам в советы, он позволил более чем 200 членам колхоза «Гигант» проститься с родными и соседями. За этот проступок его самого разоблачили как врага и арестовали [82] .
81
Сванидзе М. А. Дневники // Иосиф Сталин в объятиях семьи. С. 186-187, 188, 192-193, 193-194, прим. 1.
82
ГАРФ. Ф. 5446. Оп. 81а. Д. 348. Л. 4; Ф. 3316. Оп. 64. Д. 1854. Л. 238.
Официально «перегибы» Большого Террора были осуждены на XVIII съезде партии весной 1939 г., через несколько месяцев после смещения с должности и последующего расстрела Ежова. Несомненно, этот процесс было трудно остановить, поскольку первые признаки попыток изменить курс относятся еще к январю 1938 г. На январском пленуме ЦК член Политбюро Г. М. Маленков выступил с докладом «Об ошибках парторганизаций при исключении коммунистов из партии, о формально-бюрократическом отношении к апелляциям исключенных из ВКП(б) и о мерах по устранению этих недостатков», в котором привел несколько примеров вышедшего из-под контроля террора, от которых волосы вставали дыбом [83] . Сталин, судя по всему, санкционировал этот доклад, хотя сам участия в обсуждении не принял. Однако его ближайшие сподвижники приняли: Жданов призвал покончить с бездоказательными обвинениями и сделал несколько критических замечаний в адрес НКВД, а Молотов заявил, что необходимо «различать людей ошибающихся от вредителей». Калинин попытался восстановить в правах понятие доказательства вины подозреваемого, предложив «смотреть не по глазам и не на то, что его друг, брат, или жена, или кто-нибудь арестованы, а какие за ним действия» [84] .
83
РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 2. Д. 639. Л. 708.
84
Чигринов Г. А. Почему Сталин, а не другие? // Вопросы истории КПСС. 1990. № 6. С. 92.
Несмотря на прозвучавшее в 1939 г. признание, что многие коммунисты были осуждены неправильно, мало кто из жертв террора действительно вышел из тюрьмы или Гулага в то время и в течение многих последующих лет. Большой Террор оставил на советском обществе глубокие отметины, и не только из-за своих масштабов [85] , но и потому, что десятки лет оставался запретной темой. Только после выступления Хрущева с обличением сталинских преступлений на XX съезде партии в 1956 г. были освобождены большинство выживших жертв Большого Террора. Даже и тогда, как в 1939 г., публичная реабилитация коснулась только несправедливо осужденных коммунистов, а не множества беспартийных, пострадавших тоже.
85
Вопрос количества остается дискуссионным, даже несмотря на то что теперь мы гораздо лучше информированы благодаря открытию советских архивов. Архивные данные, собранные Арч Гетти и его помощниками, показывают за период 1937-1938 гг. почти 700000 расстрелянных и такое же количество приговоренных к заключению в тюрьму или лагерь, а также гораздо меньшее число (ок. 20000 чел.) приговоренных к ссылке. Тот же источник дает цифру 1,4 млн арестов за «контрреволюционные преступления» и почти 300 тыс. арестов за «антисоветскую агитацию» в эти годы (Getty J. A. Road to Terror. P. 588).
Нежелание допускать возвращение жертв, вероятно, имело те же корни, что и решение держать сосланных кулаков в месте ссылки, принятое раньше, — казалось слишком опасным пустить обратно в общество тех, кого режим столь тяжко обидел. Положение, что враги всегда остаются врагами, глубоко укоренилось в сознании советского коммуниста, как мы видели в одной из предыдущих глав, рассматривая вопрос о «социально-чуждых». Так же глубока была и уверенность в том, что наказанный враг становится врагом вдвойне. Но если врагов следует изолировать от общества и карать, а кара вызывает только еще большую враждебность, то где же конец всему этому? К несчастью, Советский Союз был велик — «Широка страна моя родная», как поется в песне, — что позволяло использовать пространство для решения социальных проблем точно так же, как полтора века делали англичане, отправляя осужденных в Австралию. Если выловить всех врагов, то в Советском Союзе достаточно места, чтобы загнать их в самые дальние уголки, с глаз долой и, как надеялись власти, из сердца вон. Разоблаченные тайные враги могут снова затаиться — но на этот раз там, где государству легко будет их найти.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
В одном анекдоте, популярном в 1920-е - 1930-е гг., группа кроликов появляется на советско-польской границе с просьбой пустить их в Польшу. Когда их спрашивают, почему они хотят бежать из СССР, они отвечают: «ГПУ отдало приказ арестовать всех верблюдов в Советском Союзе». — «Но вы же не верблюды!» — «Подите докажите это ГПУ» [1] . Это один из множества грустных анекдотов того периода, подчеркивающих произвольность террора. Но в сталинской России произвольно совершался не только террор. Награды — например, те, что сыпались на знаменитых стахановцев и прочих знатных людей, — тоже давались произвольно. Вся бюрократия действовала произвольным образом, руководствуясь законом в минимальной степени и лишь иногда позволяя манипулировать собой с помощью личных связей. Политические лидеры совершали внезапные повороты в государственной политике, часто без всяких объяснений отказываясь от курса, который безжалостно проводился годами, и переходя к чему-то совершенно иному, даже противоположному. Всякий раз, когда такое случалось, нескольких произвольно выбранных козлов отпущения карали за чрезмерное рвение в проведении прежней политики.
1
Пересказ Чемберлина: Chamberlin W. H. The «Anecdote». P. 31. Другую версию см.: Борев Ю. История государства советского... С. 40.
Таковы обстоятельства, порождавшие среди населения фатализм и пассивность, вселявшие в него чувство, что отдельный человек не может и никогда не сможет контролировать свою судьбу. Подобные настроения часто отчетливо видны в интервью Гарвардского проекта, например, в ответах на вопросы, как советские граждане могли бы защитить себя или свои интересы в той или иной гипотетической ситуации. «Ничего нельзя было бы сделать»— излюбленный ответ, даже если он часто опровергается потом, в ходе дальнейших расспросов, когда респонденты предлагают какие-то вещи, которые гипотетический гражданин мог бысделать [2] . Конечно, в реальной жизни советские граждане отнюдь не были полностью лишены стратегий самозащиты, однако лелеяли чувство зависимости и бессилия. Собственно, стремление уверить власти в своей полной беспомощности — как поступали респонденты Гарвардского проекта и в отношении американских интервьюеров — как раз являлось такой стратегией.
2
Kornai J. Economics of Shortage. Vol. B. P. 567; Idem. The Socialist System. The Political Economy of Communism. Princeton, 1992. P. 56; HP. № 357 (XIX). P. 6; № 394 (XX). P. 11; № 399 (XX). P. 12.
«Мне кажется, я прожила чью-то чужую жизнь», — сказала одна женщина в интервью постсоветского периода, вспоминая процессы дезинтеграции, выбросившие ее из деревни во время коллективизации. Это одно из целого комплекса чувств, заставлявших респондентов Гарвардского проекта говорить, что жизнь в Советском Союзе 1930-х гг. не была «нормальной», что нельзя было «нормально устроить свою жизнь». Респонденты никогда не принимали на себя ни индивидуальной, ни коллективной ответственности за это; в подобном положении вещей категорически обвиняли «их», правительство, все те внешние силы, которые не давали человеку контролировать свою судьбу. Ненормальность включала много аспектов, в том числе непредсказуемость, дезориентацию, насилие государства над гражданами, но один мотив возникал постоянно: жизнь была ненормальной из-за трудностей и лишений. Некоторые респонденты даже использовали выражение «жить нормально» в значении «жить в комфортабельных, привилегированных условиях» — в условиях, на которые имеют право все, но которых у большинства людей не было. «Нормальная жизнь» представляла собой идеал, а не статистическое понятие [3] . Ощущение непредсказуемости усиливалось в результате крутых переломов, перемещений с места на место, потери почвы под ногами, присущих жизни в СССР. Началось это еще в Первую мировую и гражданскую войну, когда огромные массы народа отрывались от своей почвы и в географическом, и в социальном смысле, теряли связь с семьей и друзьями, занимались не тем, что считали своим призванием. Революция открыла дверь для продвижения некоторых людей, но закрыла ее перед другими. Потом, в конце 1920-х гг., последовали новые катаклизмы сталинской революции, вновь разрушившие привычный порядок вещей и людские надежды. Крестьяне, заклейменные званием кулаков, были сосланы или бежали в города, часто мало понимая, чего они хотят от своей новой жизни. Это чувство неприкаянности передано в словах одного респондента Гарвардского проекта, сына кулака, раскулаченного в 1930 г., который затруднялся ответить на вопрос, кем хотел бы видеть его отец. «Когда мы жили на земле, он хотел, чтобы я стал крестьянином,— сказал он наконец. — А когда нас согнали с земли, мы потеряли представление, кем хотим стать.Я был предоставлен своей судьбе » [4] .
3
Engel B. A., Posadskaya-Vanderbeck A. A Revolution of their Own. P. 46; HP. № 511 (XXVI). P. 6; № 420 (XXI). P. 10; № 4 (I). P. 36. Заметим, что жалобы на невозможность жить «нормально» вновь зазвучали в 1980-е гг., на сей раз в связи с тем, что Советский Союз не «цивилизованная» страна. Суть «перестроечного» варианта подобных жалоб заключалась в невозможности для образованных специалистов обеспечить себе западный образ и уровень жизни.
4
HP. № 92 (VII). Р. 39 (курсив мой).
Жизнь могла казаться столь же непредсказумой и тем, кто пользовался возможностями, предоставляемыми советской властью. Во всех этих историях головокружительного успеха, восхождения, как в сказке про Золушку, от самого скромного положения к величайшим вершинам (описанных в гл. 3) наряду с чувством удовлетворения и поздравлениями себя с такой удачей присутствует чувство изумления. Кроме того, в восхождении к вершинам заключался свой риск. Могло случиться и так, что один и тот же человек переживал и стремительный подъем, и внезапное падение, как, например, юноша, которого комсомол выбрал и направил учиться на летчика и от которого фортуна мгновенно отвернулась, когда его отца арестовали, а семью выслали. Между выгодами и невыгодами карьеры существовало общепризнанное равновесие: как сказал один Гарвардский респондент, «вообще работать ветеринаром в Советском Союзе хорошо. Ветеринар имеет возможность доставать продукты. С другой стороны, это — как работа любого служащего и специалиста. Опасно. Есть план; план высокий, и человек может попасть под суд в любой момент». Некоторые отказывались принимать повышение в должности из-за связанных с ним большей ответственности и большей опасности. «Более высокий пост означает больше ответственности. Чем больше ответственность, тем ближе разоблачение. Сидеть на дне было безопаснее» [5] .
5
Общество и власть. 1930-е годы. Повествование в документах / Под ред. А. Соколова. М., 1998. С. 189-191; HP. № 531 (XXVII). Р. 14, 28-29; Geiger Н. К. The Family in Soviet Russia. P. 172.
В одном из немногих имеющихся у нас крестьянских дневников сталинской эпохи главной темой для автора служит погода, которая в его мире являлась первостепенным произвольным фактором, определяющим счастье или беду; правительство он фактически игнорировал. Городские авторы дневников, напротив, прилежно фиксировали все крупные правительственные меры, по-видимому, по той же причине, по какой крестьянин отмечал перемены погоды. Эти дневники сталинской поры особенно интересны тем, сколько времени и размышлений их авторы тратили на общественные дела, особенно если брать это понятие в широком смысле, включающем экономику и наличие или отсутствие товаров потребления. Разумеется, частная жизнь и личные чувства присутствовали в дневниках, но в очень ограниченных масштабах, подавляемые событиями и влиянием общественной жизни, какой-нибудь внешний кризис всегда оттеснял их на задний план [6] .
6
Крестьянский дневник принадлежит Федору Ширнову (Intimacy and Terror).
Степан Подлубный хотел найти друзей, но таких, которые могли помочь в осуществлении его проекта превращения в хорошего советского гражданина, свободного от пятна кулацкого прошлого. Любовь Шапорина, бывшая жена композитора Ю. А. Шапорина, охваченная горем, писала, как потеряла младшую дочь, но объединяла и эту потерю, и крушение своего личного счастья с темой страданий всей интеллигенции и России в тисках государства в эпоху Большого Террора. В дневнике А. Г. Манькова общественные дела, рассматриваемые весьма предвзято, служат центральной темой, и, даже когда он касается семейных проблем, в текст часто вторгаются рассуждения о государстве. Для Галины Штанге, активистки движения общественниц, главная тема — размышления о конфликте семейных и общественных обязанностей. Школьница Нина Костерина в первой части дневника увлеченно описывала историю своей первой любви и дружбы, но и для нее после ареста ее отца как «врага народа» частная жизнь оказалась безнадежно скомпрометирована и переплетена с вопросами общественного значения [7] .
7
Hellbeck J. Tagebuch aus Moskau; Intimacy and Terror (дневники Штанге и Шапориной); Маньков А. Г. Из дневника рядового человека; Он же. Из дневника 1938-1941 гг. // Звезда. 1995. № 11; Дневник Нины Костериной.