Пожароопасный период
Шрифт:
Подозреваю, что наш Костоломов мог быть участником сего празднества, в честь трудовой победы, но Клопов молчал. И смерть отпускала теперь все прегрешения Костолому.
Клопову грозило! Что? Возможно, не только выговор.
– Мне уж к одному концу! – опять глухо выдавил из себя грузный председатель. И мне было жаль мужика. Колхозом он правил давно и на общем фоне не хуже" других. Он же и заказал на колхозные деньги похоронный оркестр и, когда выносили Женю из дома, трубачи долго и жалобно рвали на части и вынимали душу, до самого кладбища не давая соединиться этим частичкам. Народу было «дивно», как говорят деревенские старухи. «Трибуна» все же дала, хоть и со скрипом, извещение о «кончине сотрудника Е. П. Костоломова», пришли и мои хозяева Иван Захарыч, Ирина Афанасьевна, как люди свои, имеющие к газете совсем не косвенное отношение. Пришли с сумкой огородной зелени для поминального стола.
Приехала из Караульного Тоня – в темном платьице, которое очень шло к ее загорелому лицу и стройной фигурке.
– Какая нелепость эта смерть! – сказала мне Тоня, – Вовка, ты береги себя! – посмотрела по-матерински печально и заботливо.
В. Д., как я заметил, очень пристально посмотрел на девушку и иронично, надменно на меня. Подумаешь, плевать мне на его барское пренебрежение и самомнение. А потом в своих печальных хлопотах я опять заметил: смотрел! И мне было уже нехорошо и тревожно.
Лена Алтуфьева плакала опять, не отнимая от лица платочка, и я подозревал, что она больше оплакивала себя, сторонясь своего В. Д., который был натужно бодр и ненатужно значителен. Ах, да! Пашка Алексеев рассказывал мне на днях о записях в блокноте Лены, что забыла она на столе, а Пашка, ох уж этот Пашка, «случайно» прочел интимные размышления Лены, помеченные числами ее «медового месяца»: «…кажется, я совершила глупость с этим замужеством!», «…правы подруги – надо было испытать вначале, как современной женщине, подходим ли мы друг к другу как любовники», «…ханжа, он замучил меня этими соками, а у, самого». Дальше, повествовал Пашка, было жирно зачеркнуто. И еще: «Энгельс был прав, девочки, пора решаться и уходить!»
Все же нехорошо читать чужие блокноты, говорил я Пашке, а тем более распространяться об этом. Он же безответственно махал рукой: подумаешь, у них не убудет! А сейчас я слышу резкий голос Пашки:
– Что же вы делаете, гады!
Два могильщика, два небритых забулдыги, с которыми мы рассчитывались за услуги накануне, забивали сапогами в коротко выкопанную могилу гроб с Костоломовым. Я глянул и похолодел: это были два стражника, что встречал я у ворот рая, только там они были в более приличном виде, один даже с ангельскими крылышками. Они это, боже мой! И сюда успели на шабашку!
– Верно, подкопать надо, мужики, а не кощунствовать! – сказал Клопов и сам взялся за лопату.
Со вдовой Костоломова сделался нервный припадок. Ее отпаивали минеральной водой. И оркестр опять рвал на куски душу.
Бугров и «говорящая сорока» сразу с кладбища уехали в редакцию – вычитывать и подписывать в печать очередной номер, где гвоздевым материалом проходил через два подвала очерк В. Д., в котором он объявлял Персиково прообразом будущего сельского общества, полемически заострял разговор на сносе церквушки восемнадцатого века, что «бельмом в чистом и ясном взоре современной – по линеечке – деревни!». Абзацы эти в очерке долго смущали многодумного Бугрова, поскольку он читал где-то о том, что с ниспровержением старины надо быть осторожным, но сам В. Д. и «говорящая сорока» убедили шефа в разумности и прогрессивности мысли автора.
Они уехали. И, почувствовав нашу с Пашкой неопытность, Клопов возглавил поминальное застолье, произнес неожиданное и пространное слово:
– Несмотря на запреты, я всем предлагаю по старинному обычаю поднять за Евгения Павловича. Мне, правда, к одному концу, – добавил он тихо. – Мы только что похоронили вчерашний день!
За столом прошло шевеление.
– Не удивляйтесь, товарищи, разумно я говорю. Я тоже – вчерашний день. Меня как будто бы и нет, а будто бы и есть! Но у меня бычье сердце, я еще могу тянуть свою упряжку, но только старой, наезженной колеей. А возьму потяжелее поклажу, да прибавлю скорости, тут мне и каюк. Не под силу. Соки-персики тоже не выход, обман, игрушка.
– Вы против линии?! – веско произнес В. Д.
– Я за человека, хлебороба! Наколбасили мы с ним – дальше уж некуда. Евгения Павловича вот жалко. Но поздно и ему. И не надо сильно убиваться.
– Как можно? – не выдержал Иван Захарыч. – На поминках-то.
– Вот именно, на поминках! – продолжал Клопов. – Евгений Павлович – дитя своего времени. Начинал, как боец, но смяло его время, растоптало. Его ли одного? О себе скажу: не снимут, сам заявление напишу, пойду в конюховку, последних коней буду обихаживать. Дам дорогу молодцам! – Клопов кивнул зачем-то на нас с Пашкой. – Я предлагаю поднять за Русь! В последний раз, мне уж к одному концу.
В. Д. демонстративно пил минеральную воду и смотрел на Тоню. Она поднялась и взглядом позвала меня выйти. В. Д. тоже поднялся и всей массивной фигурой закрыл дверной проем.
– По-моему, ваш стул с вензелями продали с молотка! – посмотрел я ему в играющие иронией глаза. – Посторонитесь, гражданин В.
На другой день по приказу Бугрова я исполнял обязанности заведующего сельхозотделом. В. Д. вошел ко мне вразвалочку, водрузил себя нахально на мой стол.
– Старик, эта девушка тебе не подходит!
– Мне лучше знать. Уберите свою толстую задницу со стола!
– Ты, говорят, с ней в церкви собрался венчаться?
– Ну, Пашка! Размочалил свой язык! Шалопут есть шалопут!
– Конечно, а где же еще?
– А то, что будет поставлен о тебе вопрос.
– Ну и гад же вы! Пижон персиковый.
В. Д. демонстративно-лениво вынул из кармана перчатку – свадебная, Лены! – бросил мне в лицо.
– Интересный поворот! – я встал из-за стола, вышел к нашему редакционному «газику», взял у Артура мазутную голицу, вернулся и смазал по щеке «нашего уважаемого В. Д.»… Он вздрогнул, но самообладания не потерял:
– Значит, дуэль?
– По правилам чести, как бывало у порядочных людей! Завтра на зорьке. Можно без секундантов.
– Я не против.
– На том берегу реки, против городского парка! – я чувствовал, как меня освобожденно «несло», как расслабляло внутренние, закрученные до упора, пружины – воспитанием, долгом, подленькой перестраховкой и боязнью выглядеть несовременным, чему, сопротивляясь, все же научился, приобрел, хоть в малой дозе, но приобрел от осторожного и «умного» в жизни людского окружения. И теперь, будто прорвало в душе запруду, хлынуло, понесло, ломая, кружа – весело, очертя голову. Да, я недаром жил в эти дни небом! И ничто – ни боязнь последствий, ни страх за собственную жизнь, не могли уже остановить восторга перед желанным поединком. И душа пела! И противник стоял передо мной вполне достойный. И надо его сокрушить. Со всей его демагогией и нахальной уверенностью в непогрешимости, сытости, лени, приспособленчестве и дутом величии. Да, за ним копошился и выжидал удобного момента, чтоб ринуться в открытую атаку, свой мир, мирок, взращенный на ханжестве и неразборчивости к достижению целей. Он стоял. Я глядел ему в лицо. – Завтра на зорьке! Каким будем оружием драться? Кухонными ножами? Табуретками? Томами Спинозы?
– Зачем? – покривил губы В. Д. – У меня есть мелкокалиберная винтовка. Бросим жребий – кому первому стрелять! Тихо, без громкой пальбы.
– Привыкли вы – тихо, мирно. Будь моя воля, прикатил бы из военной части гаубицу и – бронебойными. Ладно, вы же знаете, у Ивана Захарыча есть старая одностволка шестнадцатого калибра. Честь имею!
16
Как было прелестно, мило, настроясь на элегический лад, начинать первую страницу моей летней хроники. Как было хорошо и сладостно вглядываться поначалу в провинциальные подробности и детали, соотносить их с собственным мироощущением и настроением на ладную и спокойную жизнь с видами на яблоневый сад, на утреннее солнышко в окне, а потом с дневными поездками к «пастухам, пастушкам», к тонкому веянью полевых трав и цветов, чтоб потом по вечерам вспоминать, лелеять чуднозвучное, лежа на колючем солдатском одеяле: «Зима. Пейзанин экстазуя, реневелирует шоссе. И лошадь, снежность ренефлуя, гуарный делает эссе!». Ах, какая прелестная, странная игра словами.