Пожароопасный период
Шрифт:
«Здесь лежит прах раба божия Николая Чернецов – создателя сего храма». Вспоминается эта надпись на надгробии, что за оградкой городской церкви, колокольный гром которой наделал миру столько неудобств и хлопот.
Откупился ли ухарь-купец?
Тихо в корявых ветвях. Только тени, тени и – тишина. Иванушка горюет о своей злосчастной судьбе. Физкультурница обезоружена. У парней-работяг на двоих три руки. Не хватает рук, бьют по рукам. Уж лучше бы по головам – вдребезги!
Одни женщины в своем вечном очаровании и заботе: пестует малыша молодая нимфа, выхаживает теленочка крестьянка. Только надежно ли гипсовое счастье?
И надо искать ответ у живой жизни».
Да, более или менее спокойный разговор с Бугровым, объяснение «на ковре», Пашкино хитроумное заступничество решило и мою судьбу: я остался работать. Но пропало, улетучилось милое, тихоструйное течение жизни в районном Городке, что встретило меня в начальные дни. Вероятно, эта тишина, покой, яблоневый дух над крышами и тогда были обманными, просто так хотелось мне все это видеть, чувствовать по идиллическому настрою души и так же идиллически провести здесь свои дни, отпущенные каникулами.
А временное затишье, наступившее после колокольного радиогрома, вынянчило в своих недрах, если уж не бурю, то шкала общественного настроя шарахалась от верхней до нижней отметки.
Тишайший Иван Захарыч особенно тщательно выбривал по утрам подбородок, цеплял на рубашку галстук. Ирина Афанасьевна больше не кормила меня пышнорумяными оладушками, а по вечерам, возвращаясь с базара, мыла руки и особенно тщательно пересчитывала выручку. Утверждала, что ожидается новая денежная реформа и повышение цен на сахар. И так это косо посматривала на меня.
Прошел слух, что ожидается приезд большого руководства, а это грозило чехардой с перестановкой и снятием с постов всяких начальствующих номенклатур. Слух походил на правду, поскольку городские власти дали указание учреждениям и организациям «вылизать и вычистить все!» В одну ночь выросли «потемкинские» заборы вокруг кожевенно-сапожной и мебельной фабрик. Засыпали колдобины и равняли асфальтом центральную площадь и улицы, где предполагался проезд высокого руководства. Готовились, как всегда, достойно отчитаться, показаться, выглядеть. Под асфальтом задохнулись даже пышно-зеленые полянки высокого берега реки, где было законное место гуляний и целований влюбленных, где бывал и я в лихие для души минуты.
Кусты акаций и стволы ранеток-дичков, пышно смыкающих троны над тротуарами, зачем-то побелили едва не до верхушек. Переодетые в какие-то арестантские робы, канцеляристы из учреждении – их в Городке неописуемое число! – отмывали горячей водой тумбы уличных фонарей и, забрызганные еще дореволюционной грязью, основания телефонных столбов. По улицам Городка шустро бегали пионеры и школьники, доставленные из летних лагерей, собирали металлолом, который неизвестно кто и когда набросал. Наша газета дала материал о колоссальном перевыполнении плана по сбору металлолома. Дети ответили заметкой о том, что передают металл на постройку пионерского локомотива. И как апофеоз, венец стараний, пригородное, недавно показательное село Безлобово переименовали в Персиково!
Интуитивно начал чувствовать и я: как возмутителя спокойствия, меня должны вежливо куда-то убрать из Городка в сей важный период. И верно, Бугров предложил осветить жизнь и трудовой настрой в Караульном, в Безлобове-Персикове и в Кутыреве. Для начала я выбрал Караульное и шеф разрешил воспользоваться отремонтированным «газиком». За мной увязался Пашка Алексеев, на что редактор посмотрел сквозь пальцы, облегченно вздохнул, когда мы садились в машину.
Пашка ждал от меня каких-то новых необыкновенных поступков, следя за мной влюбленно и настойчиво, а я все никак не оправдывал той роли, которую он придумал мне с того, поразившего его воображение, вечера. Благо, хоть вечерами он таинственно исчезал, а по утрам появлялся на студии или в редакции, пахнущий столярным клеем, стружкой. И восторженно сообщал, что «опять обнаружил в себе талант столяра-краснодеревщика»: мол, к рождению сынули обставлю свою комнатуху мебелью личного изготовления.
– Слыхали? – сказал Пашка. – В районе до конца уборки сухой закон ввели!
– Слыхали! – в голос ответили мы с шофером.
А на выпасах, куда мы свернули с пыльного большака, не доезжая села Караульного, все было, как в прежние, памятные с детства, трезвые времена. Коровы трезво и сочно хрумкали свежую зелень кукурузы. Доярки резво подключали бидоны к доильной установке. Умильно тарахтел бензиновый моторчик. В разморенную жару полуденного стана, пахнущую скотом и кизяками, подкидывал сладковатого дымка отработанных газов. Блаженно покуривали пастухи, отпустив оседланных лошадей кормиться возле коров.
– Дожжа бы! – лениво промолвил один, дымя самокруткой.
– Теперь бы – дожжа! – кивнул другой, устраиваясь на валун соли-лизунца.
Пастухи трезво покивали пергаментными носами, поглаживая в ладонях полированные короткие кнутовища: «Наше дело маленькое, говорите с начальством!» Бригадир же дойного гурта – начальство! – резво барабанил в мой блокнот сведения, ревниво следя, чтоб все верно записывал. Пашка ходил по стану, попинывая кизяки, любовался природой. За ним увязался бык-производитель: то ль привлекли его красные Пашкины носки, то ль почувствовал в нем родственную душу. Бык пыхтел в пяти шагах от Пашки, кося острым зрачком на коров. Бригадир, настороженно взглядывал на Пашку и коров, охотно и железобетонно барабанил в микрофон.
– Но вот! – надвинул глубже соломенную шляпу бригадир. – Должно ладно получиться, у меня легкая рука! – пошагал, насвистывая и покрикивая. – Эй, бабоньки! Эй, разведенные-холостые! Чтоб вас комары-мухи защекотали, пошевеливайтесь бегом.
Мимо прошагал к машине Пашка, зверовато оглядываясь и отмахиваясь от наседавших на свежее оводов.
– Глянь, какая большая корова, а вымя маленькое!
«Корова» сопела теперь возле мешков с комбикормом, расшвыривая их, как легкие мячики.
– Бык это, Пашка. Потише, а то засмеют!
– Какая гора.
Но ничего случайного не бывает. Надо было говорить еще с самим рабочим классом – с доярками. Они отчужденно поглядывали на молодцов с блокнотами и магнитофоном, азартно и картинно покрикивая на животных.
– А не холера не знаем! – отмахнулась от моего вопроса пожилая доярка, массажируя корове вымя. – Узнаем, когда к кассиру придем за зарплатой. Вон седьмую флягу наливам, а на пункте опять шесть запишут.
– Раньше хоть бутылочку в конце дойки бригадир выставлял, а теперь не знам, чем угостит, разве диколоном, или политурой, – хохотнула другая, помоложе – ты, парень, не торопился бы с заметкой, а посмотрел бы получше, разузнал. Поезжай в село, все узнашь. Да стой ты, холера, не егозись, все глаза хвостом выбила! – молодайка подхватила бидон и побежала, хлопая калошами, к фляге.
И тут я поймал себя на суеверной мысли, что это бодрое, отработанное интервью бригадира, загадочные реплики доярок – одна цепочка событий, что всколыхнула Городок и его окрестности те громобойные полчаса нашего выступления с Талынцевым. Да, почему-то так уж складывалось в моей жизни теперь, что всякое, даже незначительное событие, разговор, поступок я невольно связывал с этим выступлением.
Ничего случайного не бывает?.
Из полупустой, гулкой дирекции совхоза, где щелкали калькуляторами бухгалтера и звонко, как в жестяном баке, вызванивали мухи, я позвонил Бугрову и договорился остаться в Караульном до завтрашнего дня. Шеф удовлетворенно крякнул в трубку и добавил, чтоб Алексеев возвращался домой: жену его Татьяну увезли в роддом и, кажется, рожает.