Познание России: цивилизационный анализ
Шрифт:
Вера Фигнер являет собой чистый пример дуалистического манихейского сознания. Царь для нее — инкарнация Дьявола. Сатана, явленный во плоти. С его убийства и начинается чудесный, не имеющий никакого отношения к аргументам рационального порядка, мистический акт пресуществления мира. Во все времена перед сознанием манихея стоит «очередная», а на самом деле последняя задача, разрешение которой покончит со всеми ужасами бытия и откроет Вечность. Добить царизм, победить мировой империализм, добить КПСС, скинуть «оккупационный режим», перебить красно-коричневых и т. д. и т. д.
Вернемся к реакции Веры Фигнер на гибель царя-освободителя. Она вам ничего не напоминает? Вспомним русскую сказку. Убит Враг (Кощей, Чудище заморское), и открылись темницы, и вышли все томящиеся в них. Убит волк, и из его живота выскакивают несчастные козлята. Убийство сил зла созидательно, как ключевой акт на пути к пресуществлению Вселенной, это закодировано на уровне культурной матрицы. А убийство самых главных, последних носителей зла само по себе освободит мир и откроет новую, прекрасную жизнь.
В публицистике определенного лагеря сложилась целая литература о кознях инородцев. Вспомним клич «паны режут бояр», прозвучавший в 1606 г. Кто из поднявшихся проверял, режут ли паны бояр в день восстания против Самозванца, когда было вырезано 1700 поляков. Паны должны и не могут не резать бояр. Клич сегодняшнего лабазника «бей черножопых» апеллирует к сходным инстинктам. Ровно по тем же основаниям потенциально опасен/виновен всякий чужой, непохожий, урод.
Таким образом, в превращенных терминах (наказуемого деяния, вины, преступления, ответственности) осмысливается процесс выбора объекта для ритуала жертвоприношения. А выбирают его так же, как ранее определяли заложного покойника.
Итак, человеческие жертвоприношения осмысливались как избиение вредоносов. Вина жертвы была априорной и должна была быть чудовищной, ибо власть задавала модальность ненависти к жертвам террора. Такое осмысление процесса формировалось легко и просто, поскольку накладывалось на мощнейшую манихейскую традицию массовой ментальности. Трактовка же террора как умилостивления сил природы табуировалась, хотя и проскальзывала на определенном уровне. Например, см. приводимый В. Кривицким тезис Сталина — все дореволюционное и военное поколение должно быть принесено в жертву как камень, висящий на шее революции231. Сюда же ложится идея социальной профилактики (см. «Архипелаг ГУЛАГ») допускавшая случайное попадание в жернова безвинного человека.
В предреволюционные десятилетия художники и мыслители чувствовали бурление деструктивной стихии поверхностно христианизованного язычества, которая выхлестывалась наружу, разбуженная процессами модернизации. Обращаясь к роману «Бесы», Владимир Кантор полагает, что Достоевский затрагивает глубокие пласты национальной психеи, показав «массовое обесовление» общества, в основе которого — восстание языческой стихии232. Если переформулировать мысль Кантора в терминах настоящего исследования, речь идет об интуиции деструктивного потенциала грядущего всплеска языческой реакции в ответ на распад традиционного космоса.
Революция ознаменовалась широчайшей палитрой архаических эксцессов и тенденций в развитии общества. По всей стране шло уничтожение предметного тела зрелой цивилизации. Когда грабились и сжигались имения, прежде всего уничтожались не ненавистные гнезда эксплуатации, а гнезда чуждой культуры и противостоящего архаической деревне, разлагающего его образа жизни. Существует достаточно описаний луддитских разгромов и уничтожения фабрик. Крестьяне, грабившие экономии, уничтожали дорогое, высокопроизводительное оборудование и инвентарь. В массовом порядке актуализуются ярко выраженные догосударственные, архаические модели социальности: работорговля, военно-демократическая стихия, собственно язычество. О работорговле пишет Горький:
В Феодосии солдаты даже людьми торгуют: привезли с Кавказа турчанок, армянок, курдок и продают их по двадцать пять рублей за штуку (1918 г. 16 марта)233.
Бесчисленные банды и революционные отряды самых разных политических оттенков, от анархистов до эсеров, были не чем иным, как калькой догосударственных военнодемократических образований. Все это — целостная волна сброса исторически последующего цивилизационного опыта. За сбросом с необходимостью следует актуализация предшествующей целостности.
Н.Н. Козлова, обращаясь к процессам, происходившим в сельской глубинке во время Гражданской войны и первом послереволюционном десятилетии, отмечает регенерацию языческих представлений. Народы, относительно недавно принявшие православие (коми-зыряне, вепсы-чухари и т. д.), бросали иконы и возвращались к старым языческим богам. Близкие процессы шли в русской деревне. Как отмечает наблюдатель-этнограф, редко кто скажет «бог», но всегда «боги» — Микола — бог, Илья — бог, грозная Казанская Богородица — бог. Этнографические наблюдения свидетельствуют и о феноменальном распространении колдовства и чертовщины234. Как замечает Е. Ивахненко, участие масс в разорении церквей в послереволюционные годы свидетельствовало о мощном реванше языческого сознания в значительном слое народных масс и задавалось этими импульсами235. Роль языческих импульсов и представлений в русской революции еще предстоит осознать.
Перед нами стоит более частная проблема. Человеческие жертвоприношения — одна из компонент языческого культурного космоса. Реванш языческого сознания создавал атмосферу, в которой актуализация жертвоприношений как одного из базовых ритуалов была предопределена. Когда сталинисты пишут о «небывалом напряжении духовной жизни» народа, они говорят чистую правду. В мире, сорвавшемся и летящем в пропасть, в мире, где все менялось, где бесконечная тревожность была доминирующим ощущением, когда рушился стоявший тысячелетия космос, только единение архаической массы вокруг манихейской борьбы света и тьмы, единения в ритуале избиения бесчисленных врагов позволяло архаику выжить. Избиение врагов выстраивало мир заново. Объясняло его и объединяло «верных», несло в себе энергию страшного и завораживающего ритуала, обновляло космос. Террор разворачивался на фоне коммунистической эсхатологии и являлся неотъемлемой частью построения нового, прекрасного мира в рамках манихейского сознания.
Архаики — люди синкретические и, так сказать, довербальные. Они способны к мощным и глубоким переживаниям, но не способны к дискурсивному их выражению. Вспомним очень точную реплику героини Нонны Мордюковой в фильме «Председатель»: «Хороший ты мужик, но не орел». За нею стоит бездна смыслов и эмоций. На дистанции между узкой репликой и огромным полем смыслов строится не только эта сцена, но и образ героини. Тем ценнее для нас тексты некосноязычных поэтов и идеологов арахики. Обратимся к А. Дугину:
Смерть есть тайный двигатель жизни, именно она дает духовную насыщенность всему тому, что в посюстороннем мире представляется достойным, благородным и интересным. Dulce et decorum est pro Patna mori. “Сладко и благородно погибнуть за отечество”… Вообще, все вещи, за которые считается достойно умереть, уже сами в себе несут нечто от Смерти… Все, что превышает индивидуальность, достойно того, чтобы отдать за него жизнь.236
Смерть раскрывается здесь как прыжок из имманентного в трансцендентное, как партиципация к Социальному Абсолюту (т. е. архаическому Роду). Как сладостная, прекрасная и ужасная, радость и страх, сила и слабость, надежда и проклятие архаика. Когда ритмично бьют барабаны и перст жреца движется по кругу, каждого охватывает предсмертное, жертвенное томление. Это сильнейшее, в буквальном смысле неземное переживание, ибо тот, на ком остановится перст судьбы, уже Там. Речь идет о моделировании предельной пороговости237, сопровождающемся многоплановым амбивалентным переживанием, в котором присутствует мазохистское томление, блокирующее боль и ужас смерти, и завершающееся оргазмом у повешенного. Перст Судьбы медленно движется. Вот он направлен на тебя. В этот миг на субъекта толпы сваливается нечеловеческое напряжение. Однако палец жреца минул и двинулся дальше. И это момент возвращения к жизни, невыразимого ликования. Мир преобразился и обновился. Ты побывал у врат смерти и вышел. Здесь сладость и прелесть, сила и мощь террора, для адекватного ему архаика.