Правда о штрафбатах.
Шрифт:
Сомнений не было. Мы почти дома! А это уже был день Первого Мая! В душе праздник двойной! Сразу вспомнилась довоенная любимая песня "Утро красит нежным светом…" о майской Москве, и эти воспоминания о далеком прошлом перемешались с представлениями о совсем близкой встрече с боевыми друзьями.
…Берлин доживает последние часы, бои идут уже за рейхстаг. У немцев траур на лицах, у многих — черные повязки на рукавах. То ли по погибшим родственникам — солдатам вермахта, то ли по Берлину… А может, им уже было известно о самоубийстве Гитлера и Геббельса, хотя мы об этом еще не знали…
В общем, пробираемся согласно указкам по северным пригородам Берлина. Дачные места. Все в зелени, сады в пору буйного цветения. Но аромат цветов забивается запахами войны: со стороны Берлина ветром доносятся и дым, и запах пороховой гари, и характерный сладковатый привкус взорвавшегося в снарядах или минах тола. О, эти запахи войны! Как долго будете вы нас преследовать после ее окончания. И во сне, и наяву…
Хорошо уже слышно, как перекатывается, словно недалекая гроза, орудийный грохот. Самолеты волна за волной идут на Берлин. Ему недолго еще огрызаться. Как мы узнали у Пети-коменданта, бои там идут уже с 26 апреля.
Да, долгим, тяжелым ты был, наш путь к фашистскому логову. Это легкие победы делают победителя заносчивым. А у нас, добывших уже близкую Победу страшными потерями, величайшим героизмом, напряжением всех сил своих и самоотверженностью, у нас, живых, возникает только необычайная гордость. Гордость за то, что нам это, наконец, удалось, за то, что и наша кровь пролита в боях не напрасно. Мы с первых дней войны свято и непоколебимо верили, что "наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами".
А вера именно в правоту своего дела и была душой нашего народа. Из нее исходил и всеобщий героизм советских людей, массовые подвиги на фронте и в тылу.
И если раньше мы уверенно говорили: "будет и на нашей улице праздник", представляя его еще где-то (по военным меркам) очень далеко, то теперь этот праздник, добытый огромными жертвами народа нашего, был уже совсем рядом, его приближение чувствовалось, кажется, каждой клеточкой тела, каждой частицей души, с каждым ударом живого метронома — сердца человеческого.
Вот в таком приподнятом настроении мы и добрались до штаба нашего родного штрафбата. Сердце мое колотилось настолько учащенно, что возникла непривычная еще, резкая головная боль.
Увидели нас находящиеся вблизи офицеры, бросились к нашему тарантасу, буквально на руках стащили обоих на землю грешную. Объятия до хруста костей, поцелуи, рукопожатия.
Филипп Киселев, видимо заметивший нашу усталость (Рита успела сказать ему, что мы всю ночь не спали, торопились скорее доехать), мое побледневшее лицо и появившуюся на лбу испарину, распорядился оставить нас и дать нам отдохнуть. "Все новости потом!" — отрезал он. И добавил: "Теперь твоим ординарцем по его просьбе будет на несколько дней почти лейтенант Путря".
Из этой его реплики я понял, что Путря уже реабилитирован, хотя позже узнал, что Батурин с трудом согласился на это, мотивируя свое упорство тем, что у Путри еще не закончился месячный срок, который он должен был отбыть взамен недосиженных лет в тюрьме. Какая «пунктуальность»!
Этот счастливый "почти лейтенант" и отвел нас в отведенные нам покои в цокольном этаже какого-то добротного дома. Здесь все было по-хозяйски прибрано, приготовил он нам и чистые полотенца, чтобы умыться с дороги, и как только мы с этим управились, подал нам обед и две вместительные кружки молока. Оказывается, он уже сутки ждал нашего возвращения, волновался и все хлопотал, не находя себе места.
Пообедав и заметив, что головная боль утихла, я все-таки прежде, чем лечь отдыхать, решил пойти к комбату с докладом о моем возвращении. А то как-то не по-военному получится.
Батурин разместился, как и многие офицеры, в подвальном помещении большого дома, хотя этот подвал был хорошо отделан и обставлен и, видимо, служил кому-то из местных тузов комфортным бомбоубежищем.
Комбат принял меня настороженно-прохладно, выслушал мой официальный рапорт о прибытии и, не сказав ни слова об оценке наших действий на плацдарме, велел отдыхать, а вечером вместе с женой прибыть к нему. Несколько обескураженный такой холодной реакцией на мое возвращение, я повернулся к выходу, надеясь услышать хотя бы вслед что-нибудь ободряющее. Но так и ушел, не дождавшись ни слова — как и тогда, летом, при возвращении из госпиталя. Однако в то время он меня еще совсем не знал, а здесь столько у нас контактов было и на Нареве, и после. Просто, подумал я, у него такая странная манера взаимоотношений с подчиненными, ну никак не соответствующая моим представлениям о политработниках, комиссарах, кем он был совсем недавно.
На улице меня ждали Рита, оба Жоры — Сергеев и Ражев и еще несколько офицеров, среди которых был и один из помощников Киселева, ПНШ капитан Николай Гуменюк, ведающий наградными делами. Покрутился, что-то вроде хотел сказать, но так и ушел, не улучив, наверное, подходящей минуты.
Заснул я не скоро, но все-таки поспал, голова немного посвежела. Рита уже готовилась к вечернему визиту в дом Батурина: приготовила с помощью Путри мой китель, давно лежавший без дела в обозе, погладила, подшила свеженький белый подворотничок, отгладила свою гимнастерку, нацепив на нее орден, полученный в госпитале, и медаль, которой ее наградили еще за Альтдамм. Ведь все-таки Первомайский праздник, и Батурин, наверное, именно по этому поводу "дает прием", раз пригласил нас.
А многие уже знали, что прием этот будет, в отличие от встречи Нового года, в довольно узком составе.
Когда мы там появились, кроме комбата и его жены были замполит Казаков и все остальные заместители, почти все штабные офицеры, оба Георгия (Сергеев и Ражев), а также наш батальонный доктор и ротный парторг Чайка, который тоже, оказывается, был ранен на Одере, уже на воде, но выплыл, от госпитализации отказался и, как и Жора Сергеев, лечился у Степана Петровича. Кто-то еще был, не помню, но первый тост, как и положено, произнес комбат.
Говорил он долго, в основном о Первомае, потом перешел к недавним событиям на Одере. Узнал я, что совершенно невредимыми из штрафников, бравших плацдарм, остались всего четыре человека, в том числе и Сапуняк, заменивший меня после ранения. Как я был рад этому! Сказал Батурин, что всех их без "пролитой крови" уже восстановили в званиях и возвратили в их части или в офицерский полк резерва.
Подводя итог этой части своей длинной, вовсе, казалось, и не застольной, речи, комбат сказал и о тех, кто представлен к правительственным наградам. Начал с того, что к званию Героя Советского Союза (посмертно) представлен капитан Смешной.
Я тогда подумал, что Смешной проявил поистине героическое самообладание, поразительную способность владеть собой в самых разных условиях, в том числе и в ситуации смертельной опасности. Это, по-моему, и есть высшее проявление героизма.
Вот сейчас, когда я пишу эти строки, в памяти непрерывно стучат слова, услышанные мной на одном вечере фронтовой поэзии в Харькове:
Лежат в земле ненагражденные солдаты.
А для прижизненных наград
им просто жизни не хватило.