Правда жизни
Шрифт:
Бернард всех удивил. Он менял пеленки. Он делал это чуть ли не с удовольствием и не считал это немужским занятием.
– Брезговать такими мелочами – вот это не по-мужски, – говорил он, соскребая коричневато-желтые следы кала с ягодиц херувимчика Фрэнка, присыпал тальком и умело заворачивал его в свежую, чистую пеленку. – Да я просто хочу уметь все это делать – мало ли, может быть, и мы однажды сподобимся… Все обязательно переменится, – уверял Бернард. – Если женщины начнут работать, а иначе и быть не может – рабочей силы не хватает, – то нельзя, чтобы они и на работу ходили, и весь дом на себе везли, так ведь? Мы, мужчины, должны тоже в этом участвовать. Все переменится – абсолютно все.
Бити краснела. Марта поднимала бровь – вот это мужик.
– Он что, коммунист? – как-то спросила Марту Юна, услышав его очередную речь.
– Не знаю, кто он, – ответила та. – Только он не овца, вот что.
Юна, жившая в деревне с мужем-фермером, поняла мать.
– А он случайно не атеист? – полюбопытствовали близнецы-спиритуалистки Эвелин и Ина.
– Кто бы он ни был, силища в нем чувствуется, – сказала Марта, чтобы они успокоились.
Кроме того, она сообщила Олив, что он знает счет деньгам, серьезной Аиде сказала, что он очень любит учиться. Кэсси ей не нужно было ничего говорить – та не только никого никогда не судила, но с самого начала обожала Бернарда. Кэсси хотела, чтобы малыш Фрэнк вырос таким же, как Бернард.
Но кем бы он ни был – овцой, коммунистом, безбожником, – он поступил в Школу профсоюзов. А за ним и Бити. Оба они усердно учились, успевая сидеть с ребенком, и оба были приняты в оксфордский Рескин-колледж [3] . Бернард собирался заниматься архитектурой, в которой он и так уже поднаторел, а Бити – английским языком.
Марта страшно скучала по ним.
Фрэнку к тому времени было почти три года, и без Бити Марте было нелегко справляться с ним. Артрит то отступал, то снова одолевал ее, Кэсси время от времени становилась ненадежной, и Марта решила потребовать обещанного. Она объявила сбор.
3
Рескин-колледж – профсоюзный колледж в Оксфорде. Основан в 1899 г. Назван в честь писателя и художника Дж. Рескина (1819 – 1900).
Когда Марта объявляла сбор, приходили все. Ради «сходки», как выражалась Марта, все дела откладывались на потом. Сходка немногим отличалась от обычной воскресной встречи сестер, которые и так уйму времени проводили в материнском доме, – только еще предполагалось, что придут и мужья, в том числе и будущие. Никто не пропустил ни одной сходки и не пытался отговориться.
Угощение к ужину в воскресенье сходки находилось без труда: каждая сестра приносила свое. Аида пекла два больших пирога с солониной; Олив несла вареную картошку, свежий салат, помидоры, сельдерей и зеленый лук из овощной лавки, которую они держали с Уильямом; Юна приходила со сваренными вкрутую яйцами, сливками и сыром с фермы, а двойняшки пекли оладьи. Кэсси в кулинарных делах доверялось только намазать хлеб маслом. В те времена, когда многие еще жили на пайках, это был настоящий пир.
Как и на всякой предыдущей сходке, трудно было всех рассадить. Кроме сестер, нужно было найти место для супруга Аиды – Гордона, мужа Олив – Уильяма, и Тома – мужа Юны. Кроме Джой, подарка, полученного Олив из Дюнкерка, была еще вторая ее дочь, Грейс, на год младше Фрэнка, и недавно подоспевшая Хоуп. Всюду девчонки, в стране, которой, говорят, нужны мужчины. Затем Кэсси с Фрэнком. Бита, которая училась в Оксфорде, получила разрешение не приезжать на сходку, но все равно явилась и, конечно, взяла с собой Бернарда. У соседки, миссис Карпентер, позаимствовали стулья с жесткими спинками. Обеденный стол перенесли на кухню и уставили едой. Каждый мог взять там тарелку и позаботиться о себе, а есть можно было с колен в гостиной.
Трехлетний Фрэнк плыл сквозь шум и беспорядок сходки, как житель молниеносно захваченного чужестранцами города. Особенно внимательно и даже придирчиво он рассматривал мужчин.
У дяди Уильяма брови находились в постоянном полете. На семейные дела он посматривал с сонным недоверием. То, что он оказался отцом трех девчушек, хозяином зеленной лавки, при жене, которой было никак не справиться со своими чувствами, пришибло его почище, чем ужасы, виденные им в Дюнкерке. А вот муж Юны, фермер Том, подмигивал Фрэнку и убедительно свистел разными птичьими голосами. А еще он умел неожиданно извлечь из кармана или из-за уха у Фрэнка пакетик мятных леденцов в полоску или лимонных карамелек. Том хорошо ладил с детьми, а вот Бернарду, как он ни старался найти ключ к детскому сердцу, это не удавалось. Бернард усаживал Фрэнка себе на колени и задавал ему такие вопросы:
– Ну, молодой человек, как ты думаешь, какое будущее ожидает этот прекрасный город?
Но неважно, что Бернард не находил общего языка с детьми, – Фрэнка всегда привлекало и опьяняло присутствие мужчин в доме. Он был в восторге от их громких голосов и не боялся их. Ему было любопытно, почему они скупее на улыбку, чем женщины. Он любил слушать, как они смеются – с хрипотцой и раскатами. Их запах ему тоже нравился.
Кроме дяди Гордона. Его запах был Фрэнку совсем не по душе. И в самом деле, другого такого, как Гордон, трудно было сыскать.
– Как увижу его, так он все больше на мертвеца похож, – поделилась однажды Марта с Кэсси.
Это было правдой. Болезненно-желтая кожа, тонувшая во впалых скулах, была будто наклеена на череп, как китайская рисовая бумага, на которой четко вырисовывалась каждая складка и выпуклость головы. Сходство с черепом подчеркивалось почти полным облысением. Фрэнк, который в то время учился счету, рассмешил всех, попытавшись посчитать волосы на голове у Гордона. Откуда-то из-под правого уха через макушку у него были прилизаны девять жирных седых прядей, обрывавшихся прямо над левой бровью. Когда Фрэнк начал подсчет, Гордон ухмыльнулся и, к несчастью, обнажил два ряда пожелтевших колышков, от которых далеко вглубь уходили красные десны. Увидев эту жуткую ухмылку, Фрэнк отпрянул и прекратил счет.
Гордон выставлял напоказ провалившиеся десны всякий раз, когда начинал говорить. И каждый раз сначала он протяжно поскуливал, будто в тисках запора, скованный героической борьбой с самим собой в попытках облечь в слова свою мысль.
– Гордон, еще кусочек пирога с солониной?
– Э-э-э-э-э-э-э-э-э-э-э-э-э-э-э-э-э-э, мм, в принципе, можно, правда, я не…
Было у него еще приводившее всех в бешенство обыкновение не заканчивать фразу.
– Может, тогда сэндвич с сыром и солененьким огурчиком?
– Э-э-э-э-э-э-э-э-э-э-э-э-э-э, ну, мм… ну, хорошо бы, оно бы, конечно, мм…
Новый в доме человек, как это было в свое время с Бернардом, а до него с Уильямом, выжидающе подавался вперед, любезно предоставляя Гордону время договорить до конца. И ждал. Но напрасно. Гордон в каком-то ужасе выпучивал глаза и растягивал губы над убегающими деснами, как будто эта досадная пауза так же поразительна для него, как и для других. Марта и ее дочери обычно просто перепрыгивали через такую расселину, совали ему в ледяную руку тарелку или чашку и продолжали разговор.
– Гордон, чаю?
– Э-э-э-э-э-э-э-э-э-э-э-э-э-э-э-э-э-э, мм, ну, не то чтобы…
– Ну, на, держи. Кэсси, отрежь-ка еще пару кусочков черного хлеба.
Но череп, повисшие в воздухе фразы и даже десны, бежавшие прочь от зубов, – это все еще куда ни шло. Больше всего Фрэнку было не по себе от запаха. От Гордона странно пахло. Отдавало жидкостью для бальзамирования и чем-то еще, менее уловимым. Возможно, в жидкость для бальзамирования попало немного мертвечины.
После ноябрьских налетов на Ковентри в 1940 году, когда погибли сотни людей и больше тысячи было ранено, Гордона призвали на вспомогательные работы в похоронное бюро. До войны он служил в швеИном цехе, но, поработав на очистке города после бомбардировок, он увлекся. ШвеИное дело все больше переходило в руки к женщинам, и, хотя он оставался бригадиром на ткацкой фабрике, теперь он, кроме этой работы, еще и готовил покойников к отправке в городской крематорий, и это занятие, по-видимому, приносило ему больше радости.