Право на безумие
Шрифт:
Аскольд чувствовал себя на пределе, на грани бешенства. Ещё немного, ещё одно неосторожное слово – и коварный бес, всегда выжидающий, всегда готовый напасть исподволь, исподтишка, завладеет полностью его сознанием, его волей. Тогда жди беды.
Чтобы как-то сдержаться, не дать бесу разыграться лихим, беззастенчивым шабашем, Богатов рванулся к выходу из комнаты, но внучка Чингисхана, не желая оставлять поле битвы без явного, безоговорочного победителя, преградила ему путь.
– Когда я ещё работала, то практически все мои деньги мы тратили на тебя – на твою машину, на твоё творчество, на то, чтобы ты выглядел презентабельно! Как же, ты писатель – лицо публичное, на виду! И где результат?! Чего ты добился?! В чём состоялся?! Ты пашешь по шестнадцать часов в сутки на чужого дядю, ты практически не бываешь дома, а денег у тебя как не было, так и нет! У нас вообще ничего нет! Ничего! Да ладно бы это! Ты и роман-то свой никак не можешь дописать, как год назад остановился, так и ни с места! Горе-писатель! У тебя ничего нет, Богатов, – ни капитала, ни перспектив! Ты неудачник, дорогой мой! Ты самый обыкновенный НЕ-У-ДАЧ-НИК!
– Замолчи!!! Ты не смеешь мне это говорить!
– Не смею?! Это почему же? Очень даже смею! Легко смею! Неудачник!!!
– Замолчи…!!!
– ТЫ НЕУДАЧНИК!!! НЕУДАЧНИК!!!
Безумная ярость обжигающей, кипящей лавой залила глаза Аскольда, его сознание, волю, душу, похоронив под грудой пепла и шлака его светлое начало. Не ведая что творит, он наотмашь ударил женщину ладонью по лицу, так что та отлетела лёгким воздушным мячиком и упала тихо на пол. Путь был открыт. Богатов вырвался прочь, захлопнув за собой дверь с такой неистовой силой, что со стены упал портрет Нюры, написанный им несколько лет назад. Сама же Нурсина ещё какое-то время оставалась лежать на полу без движения. Она очень неудачно упала, наскочив на острый угол стола, сломав два ребра, и теперь не в силах была пошевелиться от боли. Но всё же эта боль была ничто по сравнению с болью душевной. Её Аскольд был уже не её Аскольдом, если впервые в жизни всё-таки поднял на неё руку.
Глава 19
– Люди часто никак не могут понять друг друга… Даже не «не могут», а не хотят… Потому и не могут… Это же так сложно смочь то, … чего не хочешь.
– Как это?
– Вот ты,… сможешь съесть целую тарелку манной каши? И не просто так, взять и съесть, а есть, есть, есть каждый день,… да ещё делать вид, что тебе вкусно?
– А откуда ты знаешь, что я не люблю манную кашу?
– А я и не знаю… Просто так взял и спросил… Я и сам не любил её, когда был… ну, как ты,… ну, не совсем ещё взрослый. Я так думаю, что её никто не любил в детстве, потому что всех кормили именно манной кашей. Разве можно любить то, что непременно надо любить?
– …
– Я не знаю, у меня никогда не получалось… Другое дело, когда нет его,… когда далеко,… когда некому сказать: «А ну, давай, люби как миленькая, или тебя высекут плётками!», тогда взаправду понимаешь, что хочешь… и даже любишь…
– Как это…?
– Что?
– Как это, высекут плётками?
– …
– Это же очень больно и… страшно,… стыдно…
– Хм… А вот я бы сейчас съел тарелочку манной каши,… жиденькой, ровненькой, без комочков…
– А я всё равно не стала бы есть. Даже если бы ты съел семьсот миллионов тарелок. Я даже когда уже выросла большая, всё равно не стала любить манную кашу.
– А кого ты любишь?
– Маму люблю… и папу.
– А почему же тогда из дому убежала?
– Потому что… Чего пристал?! Захотела и убежала…
– Тебя били?
– Ты что? Меня никогда не били… Девочек нельзя бить.
– Тебя ругали?
– Нет… Никогда! Меня нельзя ругать,… я хорошая.
– Так что же тогда? Заставляли есть манную кашу?
– Меня обидели…
Троллейбус – не поезд. Он более свободен в своих движениях, более независим. Захотел, объехал незначительное препятствие. А может и значительное. Это насколько позволит длина рогов. Но и не такой удобный, не такой комфортный. Нельзя в нём прилечь, отдохнуть, забраться на верхнюю полку и забыться, отключиться от внешнего мира под убаюкивающее покачивание и мерный стук колёс. И отобедать нельзя, сдобрив терпкий, обжигающий вкус коньяка кисло-сладкой долькой лимона в сахаре,… или спелой, сочной, огромной, как слива, ягодкой винограда. Нельзя. Даже манную кашу нельзя. Даже когда не надо, а хочется. Самому хочется. Ведь бывает же и такое, именно в такие вот минуты и бывает. Когда нельзя.
Но есть люди, которые умеют в любой обстановке почувствовать вдруг себя легко и свободно,… будто на мягком пуховом облаке. Когда ничто вокруг не отвлекает, не отягощает суетой и прозаичностью, не замыкает в ограниченном внешнем мире, но позволяет беспрепятственно парить в бескрайнем внутреннем. Эти люди – дети, да ещё некоторые,… очень некоторые взрослые.
– Кто тебя обидел? Как?
Девочка насупилась, нахмурила лобик, воссоздавая в памяти последовательность событий, приведших её к чугунному фонарному столбу на многолюдной московской улице. Чуть повыше переносицы между крылышками бровок образовалась маленькая смешная ложбинка, в которой, как утверждают сказочники, хранятся до поры до времени все детские мысли. И приятные, и не очень.
– Я не виновата, – заговорила она убеждённо. – Это учительница,… она сама виновата.
– Разве учительница может быть виновата? – перебил её собеседник, по сути тот же ребёнок, только невыносимо взрослый.
– Да? А чего она всегда заставляет рисовать Москву? Я не хочу Москву! Все ребята рисуют одно и то же, у всех кремлёвская стена, красные звёзды и салют. А я не хочу! Я не люблю, как все! Надоели уже эти звёзды! Я степь хочу рисовать, большую-пребольшую, которую хоть год скачи, всё равно до конца не доскачешь…
– Ну и нарисовала бы степь, раз хочешь.
– Ага! Ну как же я могу нарисовать степь, если я её ни разу не видела?! Ты что, не соображаешь что ли ничего?! Я взяла рисунок Джучи, который он мне прислал… Там так красиво, такая большая степь, как море, как небо,… и маленький такой всадник вдали… Джучи очень хорошо рисует, он художником будет, когда вырастет. Мне, конечно, жалко было его рисунок отдавать, но я хотела, чтобы как лучше, чтобы все увидели, как красиво,… ведь никто так не умеет рисовать, как Джучи. Я только пририсовала посреди степи маленький кремль, чтобы было понятно, как могут жить вместе, в одной дружбе советские и монгольские дети…
Девочка замолчала и опустила лицо. Видимо ей было весьма тяжко вспоминать то, что произошло после.
– И что? Неужели ребятам не понравилось? Мне уже очень нравится. Я сам люблю рисовать, – попытался подбодрить девочку мужчина.
– Ребятам-то понравилось,… – лепетала девочка сквозь слёзки, – все смотрели,… и даже из соседнего класса приходили… А учительница,… Она сказала, что это какой-то вражеский происк,… и двойку поставила… Всем пятёрки за их одинаковые звёзды, а нам с Джучи двойку… Ну разве это справедливо?
– Несправедливо… – согласился мужчина после недолгой паузы. – Только из дома-то зачем убегать?
– А затем! – она вдруг изменилась, в глазках заискрилась какая-то недетская гордость и решительность. – Затем, что я не хочу больше тут жить! Я решила уехать отсюда в степь, к Джучи, мы вместе будем рисовать, и нам никто не посмеет поставить двойку! А они все пускай остаются, пусть рисуют свои любимые звёзды и ставят друг другу за это пятёрки! – девочка сжала кулачки и даже привстала с места. – Мне никто,… никогда,… никто ещё не смел ставить двойку! Вот и пусть,… раз они все такие… А я уеду! А когда вырасту, женюсь на Джучи и стану настоящим художником, и мы нарисуем большую-пребольшую картину! Тогда им всем будет стыдно, особенно этой учительнице!
– А мама и папа? – спросил вдруг собеседник.
– Что мама и папа? – не поняла девочка, но несколько успокоилась и села на место.
– Им тоже будет стыдно?
– Нет, им не будет… – растерялась девочка.
– Но как же? Ты же и от них тоже убежала. Даже в первую очередь от них. Учительница ни о чём таком ещё не знает, не думает вовсе. А папа с мамой уже ищут тебя повсюду, места себе не находят, плачут, наверное. А как ты думаешь, папа бы тебе поставил двойку за рисунок?
Сбитая с толку девочка задумалась крепко. Между бровок ещё более углубилась, наполнилась доверху недетскими думками ложбинка. Ещё минуту назад такой решительный и «взрослый» ребёнок не знал теперь что ответить и отвернулся к окну, будто ища в нём разгадку.