Право на поединок
Шрифт:
Социально-политическая группа, однажды оказавшись вытеснена из активного процесса, по существу уже не имеет шансов в него вернуться. Так произошло с дворянским авангардом.
Русское дворянство, отдав своему авангарду — который вовсе не исчерпывался людьми тайных обществ — лучшее, что в нем было, предало свой авангард, не поддержало его в роковые минуты. И расплатилось за это страшной ценой…
Когда в двадцать шестом году победивший император прочитал слова о соединении с правительством дворянской молодежи — прочитал в пушкинской записке «О народном воспитании», — он не понял, что ему указывают единственный путь, ведущий к реформам, а не к кровавым катаклизмам.
Он сделал ставку на людей с иным типом сознания, на вельможную бюрократию. Он вдвинул в этот ряд Сперанского и Киселева, лишив их опоры. Он отверг политическую культуру Пушкина и выбрал политическую культуру Уварова. И к тридцать шестому году загнал себя в ловушку, думая, что выстроил неприступную крепость.
Генерал Киселев последовал за императором, потому что другого пути у него уже не было…
Драма Павла Дмитриевича скрыта была от людей даже проницательных блистающей пеленой его внешних успехов. Поражение Киселева, крушение его замыслов, превратившее дело освобождения крестьян в опасный фарс, толковалось людьми умными как его вина, консервативной невежественной массой — как преступление, которое вовремя было пресечено.
Сломленный Вяземский сделал вскоре после обнародования решений комитета, жалких, но тем не менее кажущихся охранительному сознанию опасными, удивительно многомысленную запись: «В отличие от других стран, у нас революционным является правительство, а консервативной — нация. Правительство способно к авантюрам, оно нетерпеливо, непостоянно, оно — новатор и разрушитель. Либо оно погружено в апатический сон и ничего не предпринимает, что бы отвечало потребностям и ожиданиям момента, либо оно пробуждается внезапно, как от мушиного укуса, разбирает по своему произволу один из жгучих вопросов, не учитывая его значения и того, что вся страна легко могла бы вспыхнуть с четырех углов, если бы не инстинкт и не здравый смысл нации, которые помогают парализовать этот порыв и считать его несостоявшимся. Правительство производит беспорядки: страна выправляет их способом непризнания; без протеста, без указаний страна упраздняет плохие мероприятия правительства. Правительство запрашивает страну, она не отзывается, на вопрос нет ответа».
Бедный князь Петр Андреевич потерял почву, стоя на которой он недавно еще мыслил так ясно и остро. Энергия мысли осталась, но все как-то перепуталось, сместилось… Пушкин называл Романовых революционерами, когда они действовали к погибели дворянского авангарда, дестабилизируя политическую обстановку и приближая кровавые потрясения. Вяземский через десять лет повторяет пушкинское обвинение, имея в виду робкие попытки правительства сдвинуть с места крестьянский вопрос, и он радуется «здоровому консерватизму» дворянского большинства, считая это большинство нацией и принимая корыстную близорукость за здравый смысл. Вяземский, яростный конституционалист 1818 года, апологет казненных и обличитель палачей…
Весь его ум при нем. Он пишет тут же: «Нам следует опасаться не революции, но дезорганизации, разложения. Принцип, военный клич революции: „Сойди с места, чтоб я мог его занять!“ — у нас совершенно неприменим. У нас не существует ни установившегося класса, ни подготовленного порядка вещей, чтобы опрокинуть и заменить, что существует. Нам остались бы одни развалины. Такое здание рухнет. Само собой разумеется, что я говорю только о правительственном здании. Нация же обладает элементами жизнеспособности и самосохранения.
Людовик XIV говорил: „Государство — это я!“ Кто-то другой мог бы сказать еще более верно: „Анархия — это я!“» «Кто-то другой» — Николай.
Как много верного, как точно разглядел Петр Андреевич мятущуюся, слабую, непоследовательную натуру императора под декорумом рыцарского железа. Как точна сама по себе мысль об анархии — результате непоследовательности и непродуманности государственных преобразований.
И как далеко все это от понимания конкретного момента.
Пронзительно умный Вяземский заблудился во времени. И его ум политика стал работать вхолостую. Сам того, быть может, не подозревая, он оказался тактическим единомышленником людей, которых презирал, паладинов ложной стабильности.
О своем друге Киселеве он теперь писал: «Многие вполне здравомыслящие и добросовестные люди объясняют себе большую часть мероприятий правительства лишь как результат чьего-то тайного влияния, скрытого заговора, воздействующего на власть без ее ведома и толкающего ее на роковой путь, ведущий в пропасть. Многие из людей, занимающих в государстве видное положение, скажут вам, что заговор этот возглавляется Киселевым. Я нимало не разделяю этого мнения и не признаю в нем никакого революционного покушения и умысла. Он обладает довольно острым умом, но умом поверхностным, чуждым сердцу…; в нем много самодовольства, дерзости, жажды славы, соединенной с большой беспечностью к общественному мнению и презрением к людям. Он деспотичен по своим вкусам, привычкам и благодаря своей посредственности, ибо только люди высокого ума способны на податливость и уступки, он избалован и опьянен успехами своего проконсульства в областях, им, так сказать, возрожденных и благоустроенных, откуда он вывез слишком легко приобретенные идеи о государственном управлении, которые он полагает применить к России; вот что собой представляет Киселев как государственный человек. Если бы им лучше руководили и использовали более умело, он был бы полезным и блестящим второстепенным деятелем на общественном поприще. Но у нас власть совершенно лишена способности узнавать и чувствовать людей».
И здесь явно уже ощутима великая обида князя Петра Андреевича, обида справедливая. Его способности большого государственного человека оказались зарыты, сам он из политики вытеснен — а это калечит душу и искажает умственное зрение. Он в свое время, как помним, претендовал на роль советчика, мудреца при больших администраторах. Им презрительно пренебрегали… А он все не мог подавить в себе отвращения при виде того, что совершается вокруг: «В диком состоянии человечества дикарь действует одною силою, одним насильством: он с корня рубит дерево, чтобы сорвать плод, убивает товарища, чтобы присвоить себе его звериную кожу; в состоянии образованном человек выжидает, чтобы плод упал на землю, или подставляет лестницу к дереву, у товарища выменивает или покупает кожу… У нас власть никогда ничего не выжидает, не торгуется с людьми, не уступает…» Его терзала мысль об упущенном времени, о погибшей постепенности реформ, о конвульсивном, припадочном ходе государственных дел: «Прежде нежели делать ампутацию, должно промыслить оператора и приготовить инструменты. Топором отрубишь ногу, так, но вместе с тем и жизнь отрубить недолго». В 1826 году, после казни пятерых, в яростной филиппике он признавал за мятежниками права хирургов, стремившихся отсечь пораженные гангреной члены государства. Теперь он не признает этих прав за Николаем и Киселевым. «У нас хотят уничтожить рабство — дело прекрасное, потому что рабство — язва, увечье. Но где у нас врачи, где инструменты?» Все верно. Правительство, разгромив, подавив, изолировав недавних реформаторов, вышибло почву из-под собственных ног. Но, ослепленный своей драмой, князь Петр Андреевич забыл о поучительнейшем парадоксе истории — в кризисные моменты ситуация рождает людей в той же мере, в какой люди создают ситуацию. Эпоха Великих реформ шестидесятых годов это подтвердила.
Умное отчаяние Вяземского уводило его все далее и далее в желчный консерватизм. А каким бесценным соратником Киселеву мог он стать, ежели бы по-иному сложили его судьбу.
И разве только он…
В феврале пятьдесят пятого года в Москве встретились два старика — генерал Ермолов и генерал Киселев. Только что умер «незабвенный», как называл Николая Ермолов.
Павел Дмитриевич последний год занимал свой министерский пост. Ермолов без малого тридцать лет находился не у дел. Обоих мучали недуги.
Приехав в Москву, Киселев сразу же посетил Ермолова.
О чем толковали два эти человека, бесконечно честолюбивые, исполненные талантов и воли к свершениям, но не выполнившие своего предназначения?
15 декабря тридцать шестого года Александр Тургенев и Пушкин говорили «о Михаиле Орлове, о Киселеве, Ермолове… Знали и ожидали: „без нас не обойдутся“». Речь шла о тайных обществах, о двадцать пятом годе.
О чем говорили во время проигранной уже Крымской войны, когда грозная империя обнаружила свое бессилие, а система — свою порочность, о чем говорили Киселев и Ермолов, которые могли вершить судьбу России, ежели бы взяли верх действователи 14 декабря? Вспоминали ли они упущенную тогда великую возможность? И откуда вели они начало великой неудачи?
Через день-другой Ермолов прислал Киселеву записку:
«Жалел я, почтеннейший Павел Дмитриевич, что при состоянии здоровья Вашего, Вы взяли на себя труд посетить меня. Не менее благодарен за приглашение обедать, честь, которою не могу воспользоваться. Едва могу собрать силы, чтобы находиться у панихиды. Беспредельно уважая Вас, чувствую, чего я лишаюсь.
Алексей Ермолов».
Записка, на листке с траурной черной каймой, писана была качающимся, неуверенным почерком, вовсе не похожим на твердую ермоловскую руку…