Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Князь Петр Андреевич решил доказать — и для этого были некоторые основания, — что «История» Карамзина это именно то, что нужно Уварову для воспитания юношества в духе его доктрины. Он отмел то обстоятельство, что Уваров объявил некую совершенно новую эпоху в истории страны, и Карамзин не годился ему потому уже, что оставался столпом прошлого царствования, ошибки коего Уваров и поклялся искоренить.

Но, встав на путь возвышенной демагогии, Вяземский вынужден был идти по нему и далее. Чтобы сильнее воздействовать на Уварова — и выше! — он соединяет новейших критиков Карамзина с тем, в чьей преступности сомнений не было: «И самое 14 декабря не было ли впоследствии времени так сказать критика вооруженною рукою на мнение, исповедуемое Карамзиным, то есть, „Историю государства Российского“… Письмо Чаадаева не что иное, в сущности своей, как отрицание той России, которую с подлинника списал Карамзин».

Самое удивительное, что князь Петр Андреевич предназначал этот текст к печати. Он, который десять лет назад проклинал палачей и оправдывал мятежников, теперь — в тридцать шестом году — готов был публично признать триединую формулу, благодетельность самодержавия, — он, конституционалист и друг Михаила Орлова! — и объединиться идеологически с Уваровым, не на основе Устрялова, но на основе Карамзина.

Когда «аристократы» «Литературной газеты», наследники дворянского авангарда, обвиняли Полевого в безответственных политических спекуляциях, это — вне зависимости от того, кто из них ошибался, — было продолжением традиции. Пытаясь объединиться с Уваровым и Карамзиным против Устрялова и декабристов, Вяземский традицию рвал.

Получив в декабре тридцать шестого года этот трактат, Пушкин отвечал: «Письмо твое прекрасно… Главное: дать статье как можно более ходу и известности. Но во всяком случае цензура не осмелится ее пропустить, а Уваров сам на себя розог не принесет. Бенкендорфа вмешивать тут мудрено и неловко. Как же быть? Думаю, оставить статью, какова она есть, а в последствии времени выбрать из нее все, что будет можно выбрать — как некогда делал ты в „Литературной Газете“ со статьями, не пропущенными Щегловым. Жаль, что ты не разобрал Устрялова по формуле, изобретенной Воейковым для Полевого, а куда бы хорошо!»

При не совсем благополучных отношениях с Вяземским Пушкин вел себя здесь весьма дипломатично. Он отказывается под очень убедительным предлогом продвигать статью.

Десять лет назад в записке «О народном воспитании» Пушкин, излагая императору свой план просвещения страны, сказал: «Историю России должно будет преподавать по Карамзину. История Государства Российского есть не только произведение великого писателя, но и подвиг честного человека… Изучение России должно будет преимущественно занять умы молодых дворян, готовящихся служить отечеству верою и правдою, имея целию искренне и усердно соединиться с правительством в великом подвиге улучшения государственных постановлений…»

Тогда он полагал, что карамзинская история достаточно честна и благородна, чтоб на ней можно было воспитывать «мирных декабристов», которые бы «великий подвиг улучшения государственных постановлений», то есть цель жертв 14 декабря, совершали не вооруженной рукой, но соединившись с просвещенным правительством.

В тридцать шестом году, на переломе времени, на конечном рубеже десятилетия, он видел, что отнюдь не просвещенное правительство воспитывает совсем не деятелей, готовых к подвигу реформ, но — орудия опасно недальновидной политики.

Он сам уже пять лет писал русскую историю, пытаясь противостоять уваровской историософии. И тем более не желал он теперь представлять Карамзина исконным проповедником триединой формулы, то бишь предтечей Уварова. Тем более ему не хотелось в своем журнале — даже если бы это было возможно! — признать уваровскую доктрину основой основ. Даже в тактических целях.

Демагогия, которая оказалась приемлемой для Вяземского, для него была неприемлема совершенно.

Он не мог заставить себя принять поношение декабристов, а тем паче совмещение их с Устряловым и Полевым, как делал это князь Петр Андреевич. Против места о 14 декабря он написал: «Не лишнее ли?» Равно как и против еще одного пассажа в том же духе.

Все это было для него неприемлемо, как и обвинение Чаадаева.

Он указывает Вяземскому иной путь — конкретной критики Устрялова. «Формула, изобретенная Воейковым» — выписывание и осмеяние особо неудачных мест из сочинения противника.

Такую критику он стал бы печатать. Во всяком случае, попытался бы. Обращение к Уварову как к единомышленнику — нет.

Шел декабрь тридцать шестого года. Только что завершился первый этап роковой дуэльной истории.

Князь Петр Андреевич искренне не видел подоплеки вражды Уварова с Пушкиным. Как не видел — в отличие от Пушкина — и страшной роли Сергия Семеновича в жизни страны. Он уповал на просвещенный ум, ностальгические чувства министра. И не видел, что на месте слабого, порочного, но умного и по видимости желающего добра арзамассца, по прозвищу Старушка, вырос некий Голем, идеолог и исчадье того процесса, который так унизительно согнул душу гордого князя Вяземского.

В конце тридцать шестого года князь Петр Андреевич готов был пойти на публичный тактический компромисс с Уваровым.

Пушкин — никогда…

Он остался один. Слишком силен оказался напор, в продолжение десятилетия изнуривший, сломавший или отбросивший даже самых достойных и упорных.

Первая четверть века — звездные времена дворянского авангарда — закончилась шестью картечными выстрелами у Сената. Сотни чугунных шариков, а за ними истребительные аресты положили начало великой облаве. Но это было именно начало.

Сама облава на умы и души с упорством, которое могут дать только историческое соперничество и идейная ненависть, шла десять лет. Схвачены и сосланы были немногие. Но слишком многие — подавлены.

Им стало казаться, что перед ними сила, восторжествовавшая по праву. По праву злому, несправедливому, но — неизбежному.

Князь Петр Андреевич Вяземский, умный, сильный, талантливый, потерял надежду — и сдался. «Странная моя участь: из мытаря делаюсь ростовщиком, из вице-директора департамента внешней торговли становлюсь управляющим в Государственный заемный банк. Что в этих должностях, в сфере этих действий есть общего, сочувственного со мною? Ровно ничего. Все это противоестественное, а именно потому так быть и должно, по русскому обычаю и порядку. Правительство наше признает послаблением, пагубною уступчивостью советоваться с природными способностями человека при назначении его на место. Человек рожден стоять на ногах: именно поэтому и надобно поставить его на руки и сказать ему: иди! А не то, что значит власть, когда она подчиняется общему порядку и течению вещей. К тому же тут действует и опасение: человек на своем месте делается некоторою силою, самобытностью, а власть хочет иметь одни орудия, часто кривые, неудобные, но зато более зависимые от ее воли… Что дано мне от природы — в службе моей подавлено, отложено в сторону: призываются к делу, применяются к действию именно мои недостатки… Меня герметически закупоривают в банке и говорят: дыши, действуй».

Он не желал — из гордости — выглядеть несчастным. «Я всегда плыл по течению, — сказал он в сороковые годы баварскому посланнику. — В молодости я увлекался либеральными идеями того времени, в зрелых летах мною руководили требования государственной службы…» Собеседник не понял горькой иронии.

В конце жизни Ермолов сказал как-то: «Вот если я пред кем колени преклоню, то это пред незабвенным (так он называл Николая. — Я. Г.): ведь можно же было когда-нибудь ошибиться, нет, он уж всегда как раз попадал на неспособного человека, когда призывал его на какое бы то ни было место».

Старый лев александровских времен, надежда декабристов, заблуждался. Не заблуждался Вяземский — это были не промахи, но — политика. В мире фальшивых ценностей, которые с артистизмом и изяществом шулера высокого класса подносил обществу Уваров, естественно было свое представление и о ценности человека-деятеля.

С тоской смотрели на этот процесс оттесненные. Едва переживший Пушкина Денис Давыдов не пророчествовал, сокрушался: «Налагать оковы на даровитые личности и тем затруднять их возможность выдвинуться из среды невежественной посредственности — это верх бессмыслия. Таким образом можно достигнуть лишь следующего: бездарные невежды, отличающиеся самым узким пониманием дела, окончательно изгонят отовсюду способных людей, которые, убитые бессмысленными требованиями, не будут иметь возможность развиться для самостоятельного действия и безусловно подчиняться большинству. Грустно думать, что к этому стремится правительство, не понимающее истинных требований века, и какие заботы и огромные материальные средства посвящены им на гибельное развитие системы, которая, если продлится на деле, лишит Россию полезных и способных слуг. Не дай боже убедиться нам на опыте, что не в одной механической формалистике заключается залог всякого успеха. Это страшное зло не уступает, конечно, по своим последствиям татарскому игу! Мне, уже состарившемуся на старых, но несравненно более светлых понятиях, не удастся увидеть эпоху возрождения России. Горе ей, если к тому времени, когда деятельность умных и сведущих людей будет ей наиболее необходима, наше правительство будет окружено лишь толпою неспособных и упорных в своем невежестве людей. Усилия этих людей не допустить до него справедливых требований века могут ввергнуть государство в ряд страшных зол».

Поделиться с друзьями: