Право на возвращение
Шрифт:
Из вонючей кабинки телефонного центра — вокруг на разные голоса орали о нерушимой любви или ненадежных клиентах китайцы и русские — Брам позвонил Балину. И получил адрес магазина, где ожидал его «исправленный» мобильник. Вернувшись в отель, он позвонил снова.
— Год Змеи. Координаты. Это точные цифры.
— Американцы будут просто счастливы, когда я им это сообщу, — ответил Балин. — «Господин генерал, все цифры точные»; Ави, ты не в себе? Или напился?
— Что они сделают с ним, если поймают?
— Кто, ливийцы?
— Ты не мог бы с ними договориться, что даешь им информацию в обмен на его экстрадицию?
— Как ты думаешь, что он собирается делать?
— Я думаю… Как ты считаешь, могут быть фундаменталисты в ливийской армии?
— Как тебе удалось найти эту дату и координаты, Ави? Ты не мог бы объяснить точнее?
— Нет, и, может быть, все это вообще ерунда, Ицхак, — я чувствую это, вот и все.
— Когда ты возвращаешься?
— Сперва я должен заехать в Москву. Потом вернусь в Тель-Авив. Ты должен помочь мне найти его. Я думаю, он будет дожидаться двадцать девятого января. Пока что он выжидает… Кстати, как поживает мой отец? И Хендрикус?
При помощи скайп-камеры Эва продемонстрировала ему свой шестимесячный живот, а он показал ей Атала и рассказал, что у него не было другого выхода в тот день, на площади, что он не мог бросить мальчика на произвол судьбы. Она упомянула о бремени новых забот, которые он взваливает на себя, но добавила, что понимает и прощает его.
Короткая дорога через Казахстан была перекрыта, пришлось сделать тысячекилометровый крюк через Улан-Батор до Иркутска, чтобы попасть на транссибирский экспресс. Он побрился, взял руку мальчика и провел его ладошкой по своим гладким щекам. Атал улыбнулся. Он брал мальчика с собой на рынок, где продавались травы, и давал ему их понюхать. Каждый день ребенок касался его лица, бровей, ушей, век, проводил пальцами по скулам. Иногда в толпе мальчик неожиданно останавливался, в страхе хватаясь за него, и тогда Брам брал его на руки и относил в отель, в безопасность. Потом монгольские пограничники разрешили мальчику ехать: Эва купила ему российскую визу.
И поезд пополз по бесконечной снежной равнине.
Дни и ночи ехали они вместе, под железный перестук колес, мимо открытых всем ветрам полустанков и занесенных снегом лесов; мальчик, держа Брама за руку, спал у него на коленях. Брам кормил ребенка, давал ему попить, переодевал, расстегивал фуфайку, когда в купе становилось жарко, гладил по лицу. Где-то в вагоне пели песни. Поезд повернул к северу, и на горизонте время от времени стали появляться купола-луковки русских церквей, сверкавшие в лучах солнца. Проводница разливала чай из сверкающего кипятильника и разносила по купе дымящиеся стаканы. Пассажиры делились друг с другом сластями. Почему-то Браму было приятно, что мальчик выбрал его. Это помогало ему дожидаться возвращения Бенни. Им удалось приехать домой, в Москву, перед самым Новым годом.
За несколько часов до того, как они должны были прибыть на Ярославский вокзал — все спешно собирались, паковали вещи, причесывались, женщины наводили красоту, — зазвонил китайский мобильник Брама. Он встал и вышел из купе, чтобы в узком коридорчике выслушать сообщение Балина.
— Ицхак? — спросил Брам.
— Мы нашли его, — ответил Балин.
ЭПИЛОГ
Амстердам
Январь 2025
Брам принял душ в номере амстердамского отеля и пошел к своему старому дому на Херенграхт. Типичный для Голландии серый январский день, небо плотно затянуто облаками, холодно, но сухо. Голые деревья недвижно застыли перед роскошными домами, над темной водой каналов. Несколько раз он останавливался поглядеть на расписные потолки и зажженные люстры за высокими окнами богатых купеческих особняков, которым реставрация вернула прежнюю пышность и великолепие. Машинам въезд в полукруг каналов был запрещен. Велосипедисты, пригнувшись к рулю, торопливо форсировали горбатые мосты; десятилетия миновали с тех пор, как он видел это в последний раз. Пешеходов было немного, но город не казался пустынным. На торговых улицах, пересекавших каналы, царило оживление; ярко освещенные магазины были забиты модной одеждой и дорогой посудой, рестораны предлагали немыслимые кулинарные чудеса. Но на самих каналах было тихо и безлюдно, как на картинах старых мастеров; казалось, он нечаянно забрел в девятнадцатый век.
Их старый дом, неподалеку от набережной Амстеля, был построен в 1672 году; за входной дверью начинался коридор, тяжелая дверь в конце его вела в сумрачную пристройку во внутреннем дворе. В комнате с забранными мощной решеткой окнами, выходившими на канал, отец устроил себе кабинет, «келью», как он его называл. Спальня Брама помещалась в пристройке, на третьем этаже, а огромная гостиная — ниже, в бельэтаже. В одной из комнат рядом с его спальней отец устроил библиотеку, в другой стояла стиральная машина.
Из окна спальни Браму был виден внутренний дворик и задняя стена выходившей на канал части дома, где в верхних этажах, над кабинетом отца, жили другие люди. Брам был счастлив там, пока жива была мама. Он рано понял, что не сможет оправдать ожиданий отца, но мама всегда выручала его. Теперь их дом, как и многие другие дома на Херенграхт, принадлежал банку. Брам коснулся рукой гладкой темно-зеленой двери, той самой, с той же старинной медной ручкой. Он заметил тень в зарешеченном окне и, присмотревшись, разглядел мужчин в рубашках без пиджаков и строгих галстуках, пялившихся на экраны компьютеров. В эту комнату Брам часто приносил отцу чай из полуподвальной кухни, где обычно находилась мама: поднимался на четыре ступеньки, проходил мимо туалета, входил в кабинет отца, ставил чашку на стол. Отец, погруженный в свои мысли, мельком взглядывал на Брама и вместо благодарности трепал его по волосам. Брам тихонько выходил из комнаты, но был рад этому жесту, сильным пальцам отца, касавшимся его головы. Теперь выяснилось, что кабинет не такой большой, как ему помнилось. В ту пору он казался Браму огромным, как зал.
А рядом со звонком была прикреплена медная табличка с черными буквами: Проф. Др. X. Маннхайм. Брам гордился отцом и их домом, большая часть которого, правда, не выходила окнами на канал, но все же это был настоящий дом на Херенграхт. Номер 617. Сумма цифр 14, ничего не означает. После смерти мамы отец был убит горем. Брам помнил, с какой нежностью относились друг к другу родители, но вплоть до сего дня не понял, почему отец после смерти жены не захотел оставаться в Голландии. Скорбь его была глубокой, но безмолвной.
Мама работала библиотекарем на полставки и к возвращению Брама из школы всегда была дома; маленькая темноволосая женщина с огромными глазами и полными губами, словно сошедшая с картин испанских мастеров, целовавшая его в щеку всякий раз, когда он оказывался поблизости. Он вспоминал домашние обеды, визиты университетских коллег отца и иностранных гостей; Брам не присутствовал при этих встречах, но иногда со двора до его спальни доносились взрывы смеха из гостиной и громкий голос отца. То были вечера, когда он чувствовал, что семья защитит его от любых невзгод, и с этим чувством спокойно засыпал. Только теперь он задался вопросом: как мог отец, которого он знал как человека скупого, терпеть подобные застолья. Может быть, домом правила мама и она определяла их социальный статус? По утрам Брам видел пустые бокалы и горы грязной посуды на кухонном столе, остатки от пиршества, к которому мама начинала готовиться загодя; он помнил, как отец за завтраком обнимал своей большой рукой ее хрупкие плечики — единственный миг, за которым угадывалась их интимная близость. Мама в войну пряталась от немцев. Она была первой и единственной любовью Хартога с тех пор, как он вернулся из лагеря; после того, как ей поставили диагноз, она прожила всего пять недель. В одно мгновение тело, полное жизни и самоотверженной любви, исчезло; мамина щека, прижимавшаяся к его щеке, бутерброды, которые она делала ему по утрам и складывала в коробку для завтрака — и пластиковая коробка наполнялась любовью, — вдруг всего этого не стало, как будто и не было никогда.
Отец переехал в Тель-Авив, и до окончания школы Брам жил на набережной Райнера Финкелеса, к югу от центра, в семье Фермёлен — учителей-пенсионеров, помогавших ему одолеть школьную премудрость. Он занимал комнату их сына, за двадцать лет до того покинувшего родительский кров и работавшего в сингапурском отделении компании «Шелл»; их внуки были ровесниками Браму. Теперь он и сам не понимал, как прожил пять лет один в чужом доме, в комнате на чердаке среди чужой дубовой мебели. Ему казалось, что он жил как бы в вакууме, без подростковых проблем, без отца, с которым можно было бы ругаться, без мамы, которая могла бы восхищаться его постепенным превращением из мальчишки в мужчину. Каждый день он добирался на велосипеде до гимназии Фоссиуса [99] и изо всех сил налегал на учебу, понимая, что надо перетерпеть, пока эта жизнь не останется позади. У Фермёленов не было с ним проблем, а они, со своей стороны, давали ему достаточную свободу, как только поняли, что Хартога не волнует, в какое время его сын возвращается домой по выходным. Брам вполне мог бы сбиться с пути, но выпивка и наркотики не интересовали его. Он достаточно рано прочел Поппера, Солженицына и Сола Беллоу и мало что усвоил, но это чтение привело его к мысли, что мир не есть хаотическое стечение обстоятельств, что он может быть осмыслен и понят. Он хотел начать взрослую жизнь как можно скорее. Браму было шестнадцать, когда Соня, миленькая, но довольно-таки доступная девчушка позволила ему коснуться своей груди, но едва он попытался залезть к ней в трусики, заявила, что он «нахальничает», и оттолкнула его. На прощанье, когда они праздновали окончание школы, ему все-таки удалось ее трахнуть: ему было восемнадцать, это был его первый опыт; они никогда больше не виделись. Он уже учился в Тель-Авиве, когда Фермёлены умерли: сперва Йос, тремя месяцами позже — Хермина.
99
Одна из лучших школ в Амстердаме, где традиционно много учеников-евреев.