Праздник Иванова дня
Шрифт:
На всех выборных должностях — и больших и малых — странным образом стали сменяться люди. Человек, которого прежде избрали сограждане, получал предупреждение — тайный знак — от кротов; если он его не понимал или упорствовал, стоял на своем, то вдруг выяснялось, что у него больше нет ни друзей, ни избирателей. И он неизбежно слетал со своего поста, не успев даже разобраться, что, собственно, произошло. И как только где-нибудь оказывалось свободное кресло или даже стул, его тотчас же занимал крот.
Особенно легко было Крусе контролировать политическую жизнь, так как в ее рыхлой почве работа кротов спорилась и быстро подвигалась. Каждый день приносил известия о новых изменах, отступничестве, предательстве, и все эти преступления свершались с хладнокровием, доселе невиданным. Старые друзья, которые были тесно связаны друг с другом, в одно прекрасное утро порывали отношения, а общество и партии, существовавшие годами, распадались и распускались, причем одни люди вдруг заявляли другим, что вынуждены предать их, ибо те — неверующие.
А если эти другие приставали с вопросами, требовали более пространных объяснений, заклинали честью одуматься во имя верности и дружбы, то ответом на эти трепетные слова была лишь спокойная усмешка, которая яснее всяких доводов говорила: бог у нас в кармане!
Более удобного христианства и придумать было нельзя. Но тем самым движение пастора Крусе не будило души, а, наоборот, усыпляло их, и в тишине этого уютного сна беззастенчиво процветали трусость и властолюбие.
И в этой духовной отраве немногие честные христиане барахтались, как редкостные рыбы в мутной воде.
Власть пастора Крусе все возрастала и, словно кошмар, давила страну.
А священники?
Они вели себя как обычно: в своей среде говорили о нем с ненавистью, с озлоблением, но перед лицом внешнего мира держались все заодно, выступали в братском единении.
Некоторые священники примкнули, правда, к движению пастора Крусе и пытались, как умели, ему подражать. Но большинство было настроено подозрительно, а многие просто негодовали — этот выскочка загребал так много, что пожертвования на церковь по всей стране сильно уменьшились.
Однако никто не решался выступить и сказать хоть слово против пастора Крусе.
А ведь среди священников были люди высокого ума, люди ученые и мужественные. И у каждого из них на столе лежала книга, которая могла быть критерием для оценки деятельности пастора Крусе.
Им достаточно было бы почитать Новый завет и сравнить милосердное учение Христа с деятельностью пастора Крусе, захватывающего все большую власть и диктующего обществу свою волю, — и для них стало бы очевидным, что такими путями нельзя приобрести весь мир, не повредя душе своей.
Но никто не решался сказать первым: «А король-то голый». К тому же в эти тяжелые дни надо было не разоблачать, а поддерживать друг друга. А кроме того, смотрите, сколько народу идет за ним! Нет, нет! Надо проявить большую терпимость к этому брату во Христе, причиняющему столько хлопот.
Никому не возбранялось читать проповеди о лицемерии, с кафедры очень удобно поучать и обличать, а мир ведь и в самом деле полон лицемерия. Надо было только строго следить за тем, чтобы не обвинить в тяжком грехе лицемерия кого-нибудь лично.
И если находился человек, который не мог больше сдерживаться и, вытащив из толпы за шиворот одного из худших лицемеров, подымал его так, чтобы все видели, и кричал: «Глядите, вот вам один из этих голубчиков», то остальные священники, сбегаясь со всех сторон, вопили:
— Нет, нет, нет, так не годится. Кто ты такой, что смеешь публично обличать других? Отпусти его скорее — одному господу богу дано право судить.
Нельзя было найти лучшей защиты для лицемерия. И хотя всем было ясно, что кругом кишмя кишело лицемерами и ханжами, каждый из них в отдельности чувствовал себя в полной безопасности, потому что никто не имел права взять его за ушко, да и вытащить на солнышко.
Да, нельзя было найти лучшей защиты для лицемерия. И поэтому оно расцвело махровым цветом. Подобно огромной гадюке с влажной холодной чешуей и длинным, отвратительным хвостом, ползло оно по стране и высасывало живой мозг и свежую кровь народа.
И точно так же, как гадюка сбрасывает с себя кожу и обретает вместе с новой кожей новые силы, современное лицемерие только окрепло, приняв новое обличье. У него была теперь крепкая, надежная чешуя, которую не так-то просто было пробить.
Едва пастор успел сойти со своей двуколки, из-за угла выскочил крот и стрелой помчался по улице сообщать остальным кротам, что хозяин вернулся.
Вслед за тем по улице в обратном направлении торопливо просеменил кривоногий коротышка. Он старался идти, прижимаясь к стенам; правда, на этот раз скорее по привычке, чем из желания остаться незамеченным, так как в такую ясную летнюю ночь везде было одинаково светло и дома не отбрасывали теней.
Это был старший крот Педер Педерсен — один из самых близких друзей пастора.
Он не вошел через парадный вход с улицы, а обогнул дом и, шмыгнув в маленькую калиточку в дощатом заборе, через сад направился к заднему крыльцу. В приемной, уставленной вдоль стен скамейками, Педер Педерсен остановился, так как услышал, что из кабинета пастора доносились голоса.
Педерсен был крайне раздосадован тем, что его опередили. Должно быть, в кабинете находилась какая-нибудь женщина, которая подкараулила пастора, чтобы первой ворваться к нему и рассказать все, что произошло в городе в его отсутствие.
Педер Педерсен подошел к двери и прислушался. Он услышал только голос пастора. Крусе говорил внушительно и серьезно, очевидно он наставлял кого-то. Затем Педерсен услышал, что кто-то встал со стула и зашагал по кабинету. Тогда Педерсен осмелился тихонько постучать в дверь.
— Входи с богом! Я так и думал, что это ты, мой Петрус!
В кабинете было довольно темно, и Педерсен, приветствуя пастора и поздравляя его со счастливым возвращением, все время оглядывался по сторонам.
— Ты что озираешься?