Предчувствие: Антология «шестой волны»
Шрифт:
А по левую руку от Лизаветы рассеянно ковырял прыщи сутулый пятнадцатилетний паренёк Димка Кириленко, и виделась ему революция — жестокая, кровавая, но справедливая и очистительная. И вот революция победила, и он, Димка, стоит на Мавзолее рядом с самим Лениным и другими вождями, приветствуя парад, а перед ними проходят колоннами загорелые физкультурницы в белоснежных бикини с алыми знамёнами в мускулистых руках, и все они улыбаются Димке, и вот одна из них как бы невзначай отцепляет какую-то застёжку на купальнике, белая полоска соскальзывает, и…
Каждый представлял что-то своё, сокровенное и выстраданное, далеко улетая в мечтах, растворяясь в широком потоке грёз, и каждый верил, что теперь, когда Ленин с ними, всем мечтам, какими бы дерзкими и безумными они ни были, суждено сбыться.
Ильич кашлянул, с лукавым прищуром оглядел собравшихся и весело сказал:
— Прочитал я, товарищи, на днях в Интернете, что на Соколе есть парк, где водятся самые настоящие белочки. А не поехать ли нам на Сокол, не покормить ли белочек орешками? Как думаете, това’ищи?
Азамат Козаев
Двое… Один…
Ещё день пути. День-денёк. Солнцу встать да упасть, холмам круто воспрять и полого раскатиться. Расступятся старые, горбатые, ветрами углаженные, и вылежится в низинке деревня, точно нагая, бесстыжая баба, что сраму не с’имеет, а лишь ноги зазывно распахнёт. Вот, мол, я какая! Бери, дескать, не хочу. И взяли ведь… Ус кусаю да вперёд шагаю, раз-два, раз-два… Гляжу на небо. Звёзд раскатилось — что гороху по столешнице. Которые в кучку сбились, а которые врассыпную брызнули вверх, вниз да к середке близ. И ничего им не надо, только друг дружку светом и балуют да вниз печально таращатся. Ну, чего уставились, лупоглазые? Чего смурнину гоните, чего глядите недобро? Я до смеху охоч, удержаться невмочь, а вот гряну среди ночи хохотом, зверьё всполошу, птицу оглушу, то-то порядку в мире убудет! Весел я да хохотлив — домой иду. Почитай, пришёл уже… Ещё денёк пути…
Что с дурака взять? Не смог уснуть. Лишь глаза плотнее смыкал да ус крепче хватал — так зубы сводило, аж-но стук выводило. Залязгал, ровно голодный волчище. До родины рукой подать, тут и сердцу бы от радости зайтись, а оно лишь прянет испуганно, глубже жмётся… Ну и пусть жмётся…
Утро. Бреду по тракту, по сторонам глазею. Ох, не к добру в лесу блеском блещет, ох, не к добру! Не иначе солнце на булате играет. Там сучок хрустнет, тут валежина скрипнет. Будешь круглым дураком, всё равно умишка достанет. По всему видать, лихие в лесу притаились. Ждут, что ли, кого? Не меня ли? Ах, бедовые! Голь ведь я перекатная, сума необъятная, добра тыщи — прорехи да дырищи.
Я парень весел, хохотлив, мне палец покажи, лопну со смеху. Ой, божечки мои, смешно сделалось, утерпеть невмоготу. Сейчас ка-ак гряну смехом, да на два голоса! Изготовились, дурачьё… учуяли поживу… ой, смешно, аж в горле щекотно.
Один, другой, третий… полтора десятка из лесу выметнулось, добычи алчут, слюной давятся. Будто оглохли и ослепли, ничего не видят.
Тащу меч из ножен. Шкуры с меня не добудешь, только свою потеряешь. Как в той песне поётся: «Ой, мне бы времечка — жирком обрасти, ой мне бы свары — жирок растрясти».
Не все лихие оказались в разладе с головой, средь прочих нашёлся один глазастый да головастый, сложил два и два.
— Вороти взад, олухи! — рявкнул. Главарь, видать. — Обороту дай!
Поздно. Только глупые улыбки на устах и заиграли. Да отыграли враз. Сперва трое полегли как один, троих следом укосил. Значит, шестерых будто корова языком слизала. А мне смешно. Глупость людская, нету тебе переводу! Ну что с меня, горемыки, возьмёшь? Гол ведь как сокол…
…седьмой…
…Разве что ремней со спины настругаешь, но и тут не всё просто — за один свой ремешок пяток в мену возьму. Счёту не веду, а зубов об меня поломалось — мало не покажется. Люд не чета этим жизнь на жизнь менял…
…восьмой, девятый…
…Иду себе дальше, да никак не уймутся, дурни…
…десять, одиннадцать…
— Взад сдай, недоумки!
Наверное, тот голосище в слободке слыхали, а до слободки день пешего ходу. Мне что — махнул мечом крест-накрест, кровь стряхнул и тряпкой вытер. Мало смех не разобрал, едва на лихих посмотрел — один к другому жмутся, улыбки как постирало, куда только всё подевалось…
Усмехнулся и какое-то время гляделся с предводителем лихих глаза в глаза. Тот, бедолага, отчего-то побелел, борода затряслась, сдал шаг назад, потом ещё и ещё. Что-то зашептал — жаль не слыхать, шагов десять меж нами встало, — глядь, и остальные сдали взад, те, что в живых остались. Зенки широки, точно блюдца, сами зелёные, трясутся. А мне, дурню, смешно! Ржач из меня прёт, как из мерина. Грохочу так, что в лесу птицы слетают с гнезд.
Дал главарю знак, мол, ближе подойди, не бойся. Меч оножил, смех придушил. Тряский весь, какой-то валкий, белый, что некрашеное полотно, разбойник подошёл ближе, встал в шаге от меня. Молчу. И слова не дам. Просто в глаза посмотрю. И того достанет. Колюч я, будто ёрш речной, и склизок так же. Разве не видно? А может, борода у меня золотом обсыпана, за перестрел блещет? Тоже нет. Чего ж лезли?
Истинно говорю, не поспел я ребят упредить, ох не поспел! Едва глянул на того смешливого — как ножом по сердцу полоснуло. Враз понял — не будет нам удачи этим днём, ох не будет. Так зыркнул, будто нутро выморозил. До дна достал. Чисто кусок льда о двух ногах. Меня не обманешь, я стар, бит, удачею сыт. Смешливый ровно не из этой жизни. Да и не сказать, что по-настоящему весел, словно под личину спрятался. Предчувствую беду, но сделать ничего не могу. Дурни, ох, дурни, чего ж не послушались, чего ж поперёк батьки в пекло сунулись?! Мало глотку не сорвал, но бедняг точно блеском злата ослепило! Как заворожённые под меч встали. Но и будь нас вдесятеро против давешнего, все едино полегли бы. Как будто не один смешливый озорует — двое спина к спине встали, всё видят, не обойдёшь. Такие сами, ровно булат, тускло блещут, кровищей плещут, таких в руки брать — самому до кости изрезаться, чур меня, чур…
Иду, бреду, гол как сокол. Рубаха на мне, да воздух в суме. Под самую ночь холмы раздадутся, и встанет на пути деревня. Иду себе, молчу, думы прочь гоню. А чего мне думы? Только печаль от них и неудобство. Ничего в них светлого да безбедного. Где думки светлые, беспечные? В далёком далеке, чумазом, беспортошном, при отце с матерью, за дедками и бабками. А нынче в себя гляжусь, диву даюсь — мои думки тяжелы, колючи, зубьями клацают, рыком рычат. Не солнышко блеснёт, не радуга встанет, только ветрище свищет да тучи хмурятся. Иду себе, хохотом заливаюсь, грохочу на два голоса. Всё у меня не как у людей. Иной в мир глядится, как дышит, — на душе смурно, так и он сер, а как внутрях поётся, так и сам чисто рубль золотой. Я же… Солнце падает, вдалеке холмы завиднелись. К ночи в деревню войду, то-то хохоту будет…
Убрались холмы с пути, один вправо подался, другой влево принял, а как месяц взошёл, тут и деревня на глаза явилась. Излучина, коса поодаль, месяц лыбится. Спит деревня, огонька не блеснёт. Не знай, что избы впереди, ни за что бы не догадался. Разве что… по запаху. Тянет малёшка палевом, не иначе у кого-то костерок в очаге теплится. Знавал я одного, много лет не был на отчине, а как ступил в родные пределы — пал в траву, объял землю и носом потянул. Я же… смехом давлюсь, еле держусь.