Пределы зримого
Шрифт:
А если все же вернуться к числам, то три и восемь находятся в столовой — через коридор от гостиной. Я не знаю точно, почему они оказались именно там. Единственное объяснение, которое приходит мне на ум, это то, что там, в столовой, у нас стоит телевизор. В его компании мы с Филиппом составляем тройку, а восемь — это максимальное число гостей, которые могут сидеть за нашим столом. Впрочем, все это — лишь мои догадки. Десятки я распихала по спальням на втором этаже; часть из них попала в ванную, часть — на крыльцо. Сотни и прочие кратные десяти числа по мере надобности извлекаются из всякого барахла, валяющегося на чердаке. Все это стремится к бесконечности, которую воплощает затянутое облаками небо над моим домом. Перед тем как оказаться в «подполье», стать домохозяйкой, я вела курс математики в колледже (боюсь, не в самом престижном). И, как многие математики, которые куда лучше меня разбираются в булевской алгебре и тому подобном, я не слишком-то успешно произвожу простейшие арифметические действия вроде сложения или вычитания. И вот, занимаясь суммированием присланных счетов, я как-то обнаружила, что в этом нелегком деле мне помогает хождение по дому — из комнаты в комнату: это позволяет мысленно представлять себе слагаемые и делать их намного более осязаемыми. И знаете — сработало и продолжает работать! Впрочем, не могу не признать, что иногда я, входя в какую-то комнату, обнаруживаю, что не могу вспомнить, зачем я сюда пришла: ну, например, чтобы взять из комода пару носков для Филиппа. Разумеется, все способы улучшить память действуют до определенного предела, и все же… Я даже подумывала написать об этом в журнал «Домашняя хозяйка». Глядишь — и опубликовали бы в рубрике «Совет месяца».
Единые в своей болтовне, они сели поближе друг к другу, головы их почти соприкасаются. Я — с краю, напряженно улыбаюсь (нечищеные зубы). Гостиную я убрала еще вчера, когда вспомнила, что сегодня придут гости. И даже здесь, в «комнате для лучшего», у Плесени есть союзники. Да как же этого можно не заметить? Я усиленно пытаюсь вникнуть в суть разговора о мужчинах, которые не снимают обувь, когда… бесполезно. Тем временем Стефани все талдычит о своей феминистской выставке, Гризельда и Мэри обсуждают нового викария, а остальные раскрыв рот слушают Розмари, торжественно вещающую о своем романе — черт бы его побрал!
Фигня этот ее роман, уверена! Ей что — дома нечем заняться? Все вранье, кругом! Ну почему, скажите мне, почему мы не говорим, просто не можем говорить о домашних делах? Все мы целыми днями заняты именно этим, и не может быть, чтобы то, на что уходит так много времени, было столь мало значащим делом. Домашние дела все время занимают наши мысли. А значит — мы просто обязаны говорить о них. Я пытаюсь наскрести в себе храбрости, чтобы заявить об этом. Но правда заключается в том, что я больше всего сейчас хотела бы оказаться где (и когда) угодно, но только не здесь и не сейчас.
Политика, религия, искусство, вся эта болтовня о высоких материях — мои подруги напоминают мне китайских носильщиков кули, сидящих у походного костра, спинами в ночь, и говорящих о чем угодно, кроме как о Том, которого они боятся.
Кули сидят у костра, подошвы их сапог обращены к огню. Их глаза — узкие щелки, сквозь которые не может пробиться хлещущий по лицу ветер.
Что-то ускользающее, бесформенное есть в их силуэтах — меховые шапки, заношенные куртки, обмотки из полос старой ткани. Они расположились у костра, чем-то неуловимо напоминая композицию чаепитий, которые я устраивала своим куклам, когда была маленькой. Старший погонщик подносит к свету костра тонкую палочку. Головы кули сдвигаются вокруг. Мне из-за их спин ничего не видно, но я знаю, что на палочке сидят два крошечных насекомых, и кули собираются заставить их драться.
— Философ Арбус утверждает, будто китайцы верят в то, что из скуки произрастает восхищение.
Это отец Тейяр, незаметно подошедший ко мне из темноты, пока я завороженно наблюдала за тем, сколько радости находят наши рабочие в любой мелочи.
Отец Тейяр, разумеется, священник. Он также один из руководителей экспедиции и непререкаемый авторитет в области раскопок.
— Жаль, что я не принадлежу к их вере, — отвечаю я. — Сколько дней мы уже здесь? И что мы нашли? И если сейчас здесь уже так, то что будет зимой? — Я выразительно вздрагиваю.
— Да, все почему-то думают, что в пустыне жарко. Боюсь, в отношении Гоби это не так, — негромким, мягким голосом говорит он мне. — И следует признать истинность того факта, что даже для меня, человека, посвятившего свою жизнь работе в тех частях света, где неведома вера Христова, эти края оказались на редкость холодными. Пожалуй, мне еще не доводилось вести раскопок где-либо, где было бы холоднее, чем здесь.
Я резко оборачиваюсь и смотрю ему в глаза. Неужели он боится того же, чего боюсь здесь, в Лоп — Норе, я? Кули это чувствуют, я уверена. Они рассказывали о подземных духах, о том, как эти духи проявляют себя, если их побеспокоить: в случайном рисунке камней под ногами, в складках небрежно скомканного одеяла вдруг видится чье-то лицо. Это лицо можно стереть подошвой, можно встряхнуть одеяло. Но, что видели — то видели. Кое-кто из рабочих время от времени для укрепления духа посещает Пыль-Мухамада, бурятского шамана, разбившего лагерь на другом берегу Нора.
Под глазами Тейяра большие мешки, щеки ввалились так, что кажется, будто у него совсем нет челюстей, а кожа его желтее, чем у любого китайца. Если смотреть не напрягая зрения, то его лицо словно сливается с насыщенным песком воздухом вокруг нас. Благодаря каким-то законам турбулентности воздух над лагерным костром в устье расщелины сравнительно прозрачен, но вокруг — повсюду — ветер закручивает между собой песчаные волны и столбы более темной подпочвы. Между нами и солнцем — плотные, многослойные облака; небо — желтое. Песчаный дождь шуршит по коже сапог. Наши верблюды стреножены и привязаны на пределе видимости от лагеря — шагах в двадцати. Они были навьючены грузами для передовой разведывательной партии, а когда началась песчаная буря, старший погонщик (в данный момент — полностью поглощенный тем, как подбодрить свое насекомое, спровоцировать его на драку с сородичем) не стал утруждать себя разгрузкой. Верблюды натянули удерживающие их веревки. Некоторые из них, самые упрямые, упорно не желающие опускаться на колени, опасно кренятся: не слишком-то надежно закрепленная поклажа угрожает перевернуть их под натиском сильных порывов ветра.
— А что касается того, что мы нашли, — продолжает разговор Тейяр, — то ты не можешь не согласиться с тем, что результаты раскопок весьма и весьма любопытны. Пойдем в палатку, я покажу тебе то, что удалось выкопать сегодня.
Я киваю и, прикрыв рот и нос шарфом, ныряю вслед за Тейяром в пучину песчаной бури. Палатку мы обнаруживаем, только споткнувшись о натягивающую ее веревку. Отец Тейяр придерживает пляшущее на ветру входное полотнище, я развязываю сдерживающий его узел, и мы одновременно, как по команде, отбрасываем полог и прошмыгиваем внутрь палатки. Несмотря на согласованность и быстроту наших действий, в палатку вслед за нами успевает проникнуть целая туча песка. Оставшийся снаружи песок с удвоенной яростью молотит по палатке. Некоторое время вокруг нет ничего, кроме темноты и песка. Но вот в руках священника появляется огонек керосиновой лампы. Порывшись в своем рюкзаке, Тейяр протягивает мне что-то. Я осторожно принимаю то, что, по моему мнению, должно быть одной из сегодняшних находок. Оказывается, это плитка армейского шоколада.
— Дома, во Франции, я никогда не ел шоколад, даже когда был маленьким. Там ведь это добро на каждом углу продается. Но здесь, посреди пустыни Гоби, в самом этом акте заключена такая роскошь, такое не соответствующее месту блаженство, что я готов признать поедание шоколада грехом, а сам шоколад — исчадием ада.
Тейяр подмигивает мне и смеется. Затем, вновь покопавшись в рюкзаке, он опять протягивает мне что-то. У меня в руках оказывается небольшой, но увесистый предмет, нечто бесформенное — нет, конечно, не совсем бесформенное, ибо вещей совсем без формы не бывает. Мягкая тяжесть лежит у меня в руке. Мне кажется, что большую часть веса этого предмета составляет корка грязи, покрывающая его. Я вооружаюсь верной кисточкой и тряпочкой и начинаю работать. Очистка находок — мой конек. Именно для этого я и оказалась здесь. Вообще-то экспедиция организовывалась не в расчете на поиски остатков материальной культуры древних цивилизаций. Научный интерес Тейяра лежит в другой области: ему подавай огромных чешуйчатых тварей, которые миллионы лет назад имели обыкновение откладывать яйца в этом песке. Пескодонты и вообще какие-то-там-завры; есть в этих названиях что-то от списка компонентов зубной пасты. Так что место для раскопок было выбрано почти случайно — наудачу, там, где ветряная эрозия потрудилась за нас, сорвав с земли все осадочные отложения, предоставив нам напрямую вгрызаться в куда более древнюю породу. Каково же было наше удивление, когда траншея, которую по нашему распоряжению вырыли кули, как оказалось, вгрызлась в культурный слой какой-то древней цивилизации, от которой не осталось даже названия. И вот уже целую неделю мы ковыряемся в кладке рассыпавшихся стен, выкапываем керамические черепки, угольки из очагов да иссохшее в пыль дерьмо. На взгляд профана, все, что мы нашли, представляет собой самый натуральный мусор; для археолога это золотой песок с крупными самородками. (Я вспоминаю замечание отца Тейяра, сделанное им после прочтения лекции в Императорской Академии Наук в Пекине, о том, что наше понимание истории древних дописьменных цивилизаций не только в Центральной Азии, но и в Восточной Африке, Латинской Америке и других частях света является во многом искаженным и далеко не полным; этим мы в немалой степени обязаны тому факту, что долгое время археологи работали в основном с отбросами и мусором этих культур. Пекинский исторический музей сейчас набит предметами, которые предки современных китайцев еще несколько тысяч лет назад сочли слишком некрасивыми или бесполезными, чтобы хранить их.)
Сильный порыв ветра тяжело бьет по брезенту. Вздрагивает огонек в лампе. Я кручу в руках непонятный предмет. Священник нетерпеливо склоняется к нему:
— Ну, что скажешь?
Я не тороплюсь с ответом.
— Пока не знаю. Не в том смысле, что совсем не понимаю, нет… В этой штуке есть какая-то сила — я ее чувствую. Что-то крутится в голове, но как это выразить словами — пока не знаю. (На самом деле причина этой нерешительности — страх. Самое обычное опасение сказать что-либо личное случайному знакомому, первый раз зайдя к нему в гости.)
Отец Тейяр ободряюще улыбается.
— Ну давай, смелее, Марсия, — говорит он и цитирует:- «Многое из необъясненного едва ли стоило бы объяснения, найдись кто-нибудь, кто решился бы объяснить это». Лихтенберг. Читала? Наверняка читала. Так что — вперед.
— Минутку… Зачем была нужна эта штука? Сейчас еще раз пройдусь тряпочкой, глядишь — и станет понятнее.
— Вполне возможно, но я сомневаюсь. Знаешь, иногда я понимаю, что мое образование и сан священника дают мне преимущество перед моими коллегами-мирянами в особом видении и поиске решения наших археологических проблем. Вот и сейчас — я расскажу тебе о том, о чем я много думал, еще будучи молодым семинаристом. Вопрос звучит громко: что есть добро? Но добро не как категория морали, а в значении вещей, которые мы покупаем и храним у себя (не знаю, хватит ли мне знания английского, чтобы не утонуть в этой игре слов). Почему мы, христиане, называем вещи «добром»? Потому что они делают нас ленивее, грузнее, или, наоборот, привлекательнее, или наделяют особым статусом? Марсия, не будешь же ты отрицать, что обладание вещами не переводит их из категории добра-собственности в ранг добра-благодетели?