ЖАНРЫ

Преступление без наказания: Документальные повести
Шрифт:

О какой слепой вере этого поколения можно говорить? Мы слышим голоса, разоблачающие фальшивый кошмар реального социализма. Все в своей жизни они, эти люди, чувствовали, видели, знали лучше, чем мы теперь, задним числом.

И даже в будущее заглядывали, как Борис Губер:

Мы оторваны от мира, мы не знаем людей Европы и Америки. У нас движение идет по замкнутому кругу. Люди жили неважно, а официально процветали. У нас человек подыхал с голоду, во всем нуждался, сидел в тюрьме, и энтузиазм от этого, конечно, был только на страницах газет, а на самом деле люди были глубоко недовольны. Сейчас, когда война на носу, Сталин, читающий такие сводки о настроениях, какие мы с вами не читаем, понял, что с миллионами неврастеников, озлобленных нуждой и безобразным отношением к себе, воевать нельзя, даже имея хорошие машины.

Короче говоря, нам покажут хорошую жизнь, а потом мы умрем на сопках Маньчжурии или в Пинских болотах. Все сделанное разрушат, строителей социализма отравят газами, и все начнется сначала.

Начинается самое страшное — застой мысли и казенное благополучие.

Не в бровь, а в глаз! И этого человека «Литературная энциклопедия» того времени называла «беспочвенным интеллигентом».

Только теперь мы с вами и смогли прочитать те «сводки о настроениях», которые читал Сталин.

Вмуровано в донос, как в вечную мерзлоту, и живое высказывание писателя, который, к счастью, уцелел в репрессиях и успел написать свою знаменитую «Жизнь и судьбу», но тогда тоже был включен в карательный конвейер, — слово еще молодого, начинающего Василия Гроссмана:

Я только сейчас понял, почему так борются с теорией Воронского. Ведь она требует писать непосредственно, а непосредственные писания — это бомба. Мы защищаем примат сознания, потому что сознание можно навязать извне. Сознание — это программа, чужие мысли, которые люди думали до нас, а Воронский говорит о жизни. Надо, чтобы художники творили, а критики потом рассуждали. У нас не творят, а пишут. А это не одно и то же. Причем пишут все хуже и хуже. Мы скоро будем все частными ремесленниками и по плану начнем поставлять товар для журналов, кино, театров.

Докладная о «каэргруппе» писателей-«перевальцев» тогда, в 35-м, не имела последствий — время для воронщины, литературного троцкизма наступило через год.

Начали с головы, арестовали вожака, а вслед за ним начали раскручивать и других членов группы — одного за другим.

Писательский комиссар, Иван Калита советской литературы, старик, подпольный человек — как его только не называли! — Александр Константинович Воронский — фигура видная, и по биографии, и по месту в культурной жизни, особенно в 20-е годы, и по собственному творчеству — талантливый прозаик, острый публицист, блестящий редактор и критик.

До революции он прошел высшую школу профессионального революционера, с полным набором нелегальщины, тюрем и ссылок. Выдвинулся как партийный журналист, сблизился с вождями большевиков, которые его высоко ценили, именно он стал инициатором издания газеты, получившей название «Правда». После Октября Александр Воронский — один из ведущих марксистских теоретиков, собиратель талантов, организатор литературного процесса. Создатель и редактор первого «толстого» журнала «Красная новь», издательской артели «Круг». Мало кто из большевистских деятелей столько сделал для того, чтобы дать художникам слова и в условиях диктатуры с максимальной свободой выразить свои способности и видение жизни, сблизить писателей разных направлений и поколений: стариков и молодых, интеллектуалов и самородков — выдвиженцев из рабочих и крестьян. Основным мерилом ценности для него была не партийность, а дар, будь перед ним Есенин или Пастернак, Булгаков или Замятин или вовсе никому не известный сочинитель из глубинки, — скольким он помог встать на ноги и обрести известность!

Но вот беда: этот литературный комиссар, с точки зрения прямолинейных, одномерных партийцев, постоянно уклонялся и заблуждался — и когда отстаивал приоритет общечеловеческих ценностей над классовыми, и когда призывал учиться у мировой культуры, и когда стоял за союз со старой интеллигенцией, признавая художественный потенциал пролетарских писателей ниже, чем у попутчиков. Попутчики— удобное словечко придумали, в это резиновое понятие можно было вместить всех уже не белых, но и не вполне еще покрасневших рыцарей пера.

Члены Российской ассоциации пролетарских писателей, рапповцы, неистовые ревнители идеи, придумали и другой химерический ярлык — «воронщина», постепенно меняя его окраску от чуждого к враждебному. Автобиографическая книга Воронского, «воспоминания с выдумкой», называлась «За живой и мертвой водой». И если определить миссию ее автора одной короткой фразой, то можно сказать так: боролся с мертвечиной в литературе, за живое слово.

Какая кипела драка, какие страсти! Теперь некоторые исследователи утверждают, что все эти споры под нависшим мечом идеологии были заведомо ущербны и неразрешимы, оказались по ту сторону литературы, которая развивалась вне и помимо их. Вряд ли справедливо говорить так о борце за правдивость и искренность, который пытался сеять разумное, доброе, вечное даже в условиях режима безумного, злого и хоть и долгого, но, к счастью, все же не вечного. Нужна была немалая отвага — заявлять в те времена, что идеология должна не диктовать искусству, а считаться, согласовываться с его суверенными законами. Об этом он писал, а в узком кругу и прямо говорил: «Не писатели учатся у партии, а, наоборот, партия учится у них».

Это уж слишком! Такое искусство в «прохвостово ложе» нашей идеологии не укладывалось. Совместить эти две «вещи несовместные» еще никому не удавалось. И конфликт с линией партии, оппозиция — стали неизбежны. Сначала Воронский был отстранен от работы в «Красной нови», а в 29-м, в год «великого перелома», посажен за решетку.

Сталин специально посылал к нему в тюрьму Емельяна Ярославского — для обработки. Потом тот написал генсеку и Орджоникидзе письмо об этой встрече, изложение которого сохранилось в следственном деле. Беседа, в присутствии чекиста Агранова, длилась полтора часа, смутьян заверил, что не входил ни в какой враждебный политический центр и, хотя и встречался с троцкистами, сам никакого участия в подпольной жизни не принимал. Он разделяет некоторые их взгляды, но по ряду вопросов расходится с ними. Воронский не лжет и не производит впечатления озлобленного человека, непримиримо враждебного к партии, заключил Ярославский. Так что в строгой изоляции его нет необходимости, достаточно сослать в какой-нибудь непромышленный центр, например в Липецк.

Так и сделали: выслали в Липецк, а уже через год, по состоянию здоровья, разрешили вернуться. На первый раз помиловали — слишком ценный работник, может пригодиться партии. И сам Воронский, казалось бы, перестроился: вслед за другими оппозиционерами смягчил позицию и был восстановлен в партийных рядах. Но прежнего доверия к нему уже не осталось, от участия в важных делах его отстранили и посадили на смирное место, в Гослитиздат, редактором изданий классики.

Конечно, некое раздвоение в Воронском, в его взглядах было: с одной стороны, свободная интуиция художника, право видеть мир во всех его противоречиях, с другой — идеологическая установка, пусть и гибкая, растянутая до предела, а все равно стесняющая, ограничивающая свободу. Поэтому его призывы к писателям смотреть на жизнь как в первый раз, глазами ребенка, хоть и верны по сути, но только в нормальной человеческой жизни, в условиях же тотального террора звучат прекраснодушно. Все эти искания для большинства кончились одним. Мертвечина победила, и «перевальцы», идущие за своим учителем — Воронским, и беспощадные их противники, рапповцы, — все успокоились в одной яме.

Впрочем, что проповедовал Александр Константинович, мы узнаем со страниц следственного дела, где часто и отчетливо слышна его собственная речь.

«Перевал»

Арестовали Воронского 1 февраля 37-го, в Доме правительства, где он жил, на улице Серафимовича. «Старик» — ему уже стукнуло пятьдесят три, рядом со своими молодыми учениками он казался стариком, отсюда и прозвище, — заранее подготовился, с предусмотрительностью матерого подпольщика и арестанта: взял с собой подушку и одеяло, шерстяной шарф и джемпер, дорожные ремни, белье, даже книги и журналы прихватил. Все это было принято у него в комендатуре, но донес ли он что-нибудь до камеры?

За полгода следствия досье распухло в толстый том: доносы и допросы, показания, собственноручные и чужие, очные ставки, перлюстрированные письма — материала хватило бы на несколько дел. Распахали биографию — вдоль и поперек. Еще до начала следствия, в справке на арест, начертанной капитаном Журбенко, Воронский объявлен опаснейшим, неразоружившимся врагом, ведавшим в нелегальном центре агитпропом и изобличением сексотов ОГПУ, главным вождем литературного троцкизма.

Пригодились чекистам показания писателя Николая Смирнова, уже загнанного в концлагерь за антисоветскую агитацию и распространение контрреволюционной литературы, — тот живыми красками нарисовал портрет опального лидера.

Поделиться с друзьями: