Преступник и толпа (сборник)
Шрифт:
Каждый, кто носит в памяти особенно выдающееся воспоминание, какого, как ему известно, не существует в памяти его сограждан, питает в себе все увеличивающуюся веру в свою отчужденность и вскоре в свое превосходство. Так бывает с убийцей, даже не раскрытым еще. Убийство является для того, кто его совершил, какой-то id'ee fixe, как гениальная выдумка для инженера, как образ любимой женщины для влюбленного. Эта идея, разумеется, не всегда стоит в центре его сознания, но она витает и кружится на горизонте его разума, подобно низкому солнцу полярных стран. Это преследование не заключает в себе ничего болезненного – оно нормально; было бы ненормально, если бы его не было. Чем сильнее удар колокола, тем продолжительнее его колебание; ощущение вибрирует и повторяется тем чаще на суде совести, чем оно было поразительнее. Эта непрестанная работа выдает себя тысячами признаков: рисунками вроде тех, которые делал Тропман, изображая одно из своих преступлений; нередко татуировкой, компрометирующими словами, в которых проглядывает потребность высказать то, что известно только еще одному; молчанием, даже сном и бредом. Я знал убийцу, которого собирались отпустить за недостатком улик, как вдруг одно слово, произнесенное им во сне и подслушанное сторожем, дало возможность подвергнуть его успешному допросу, смутить его и добиться признаний. Таким образом, из всех действий прошлой жизни преступление является таким, которое должно чаще всего повторяться в воображении, потому что оно самое энергичное из всех, и вследствие этого оно должно с наибольшей силой стремиться к повторению в действительности. Наклонная плоскость, толкающая человека к преступному рецидиву, фатально еще больше, чем склонность к рецидиву изящному, артистическому, поэтическому, к эротомании, меломании, метромании. Достаточно одной ошибки, чтобы из честной женщины сделать Мессалину, достаточно одного стихотворного опыта, чтобы клерк нотариуса навеки превратился в стихоплета. И точно так же достаточно первого воровства, совершенного в 34 года, чтобы из честного офицера вышел вор (случай с Ласенером). Но почему? Конечно, не по одной только причине потрясения воображения, о которой я только что говорил.
Быстрое падение, произведенное первым шагом на пути порока или преступления, объясняют обыкновенно тем, что вкус запрещенного плода или жажда крови пробудили порочные или слишком ранние инстинкты. Говорят еще, что вина лежит на обществе, слишком поспешно отталкивающем от себя павшего и вынуждающего его искать убежища в шайке развращенных людей. Но, говоря так, забывают самое существенное – это приговор, которым внутреннее жюри, эхо убеждений извне, отсекает виновного от честной толпы прежде, чем она его прокляла или даже только осудила. Этот воображаемый разрыв вместе с болезненно раздувшимся самолюбием и ожесточением сердца, следующими друг за другом, решают его гибель. Чем больше человек чувствует или считает себя отделившимся от себе подобных благодаря своему падению или нравственной смерти, своей резкой извращенности или даже просто повышенной страстности, тем он опаснее. Если проституирующие нашего пола еще больше, чем куртизанки, способны на всякие злодеяния, то это потому, что чувство их постепенного падения особенно глубоко в них и интенсивно.
Если поступок еще остается втайне, то можно, пожалуй, засыпать ров, вырытый совестью грешника между ним и честными людьми. Но когда преследования против него уже имели место, и он был осужден, его внутренняя пропасть страшно расширяется и углубляется, выходя наружу, подобно его скверной природе, которая, выразившись в преступлении, ясно обозначилась и завершилась им. Женщина, которую единственная ошибка сделала публичной, потеряна навсегда. Преступник неизбежно является делом своего собственного преступления настолько же, насколько это преступление было его делом; он точно так же неизбежно является отчасти созданием уголовного суда [21] .
21
Может быть, именно это заставляет Emile Gautier говорить (Archives d’anthropologie criminelle, 1888), что существует скорее тюремный тип (type p'enitentiaire), чем преступный. Особенно по своим физиономиям, на его взгляд, как мы видели выше, заключенные похожи друг на друга. Тюремная жизнь со своим двойным непреодолимым притяжением, дисциплинарной рутиной и взаимным развращением друг друга довершает то, что лишь начерно набросала преступная жизнь – психологический переворот преступника и чувство перехода в другую среду.
Отлученный в глазах всех от других, он делается еще более одиноким в своих собственных глазах, то есть приблизительно так же, но только в обратном смысле, как это бывает с артистом, с поэтом, который, будучи сначала один только уверен в своем таланте, вдруг озаряется лучом славы и видит, как тотчас начинает расти воздвигнутый им самим себе пьедестал. Тем не менее, верно, что благодаря убеждению, выросшему в них относительно их отчужденности от окружающего общества, их несходства с ним и их независимости от него, тот и другой находят в себе, несмотря ни на что, доказательство их внутреннего сходства и их вынужденной прикосновенности к этой презренной и проклятой толпе. В случае славы, как и в случае осуждения, «я» отражает в своей cam'era obscura суд окружающих; человек не может удержаться, чтобы еще больше не любоваться собой, когда его хвалят, и не порицать себя еще больше, когда его порицают, но так как эта последняя форма проявления самолюбия противна природе, то он зачастую старается отплатить честной толпе презрением за презрение, что является лишним способом отражать ее взгляды, отталкивая ее. Он остается еще в достаточной степени подобным обществу, чтобы не перестать быть по отношению к нему ответственным; с другой стороны, его внутренняя отчужденность, скорее всего только смущающая его душу, далеко не достаточно глубока, чтобы создать препятствие его ответственности.
Новая итальянская школа без конца повторяет, что важно изучать и наказывать явление, называемое преступником, а не сущность этого явления, называемую преступлением. Мы видим теперь, с какими ограничениями нужно принимать этот взгляд, и что старой школе было далеко не непростительно стоять на противоположной точке зрения. Или, скорее, мы видим, как легко и полно могут согласоваться противоположные точки зрения.
Мы понимаем также, почему совершитель крупного преступления, даже случайного, становится сразу более опасным и подлежащим более строгому наказанию, чем незначительный привычный преступник. Чем серьезнее совершенное преступление, чем чище была совесть, которую оно запятнало, тем глубже и страшнее бывает мятежный перелом нашего я, явившийся следствием предыдущего. Но когда с детства человек привык совершать сначала незначительные, затем постепенно все более и более крупные кражи, то он избегает этого страшного внутреннего потрясения и никогда не перестает чувствовать своих крепких связей с окружающим обществом. Смешивать две эти категории преступников и подвергать убийц и рецидивистов исправительных судов одной общей участи – несправедливость, основанная на заблуждении.
Часть II
Если предыдущие соображения и сообщения верны, то они позволяют нам внести очень простые элементы в разрешение одной из самых животрепещущих, но всего неудачнее разрешенных новой школой уголовного права проблем: классификации преступников. Дело идет о распределении последних на естественные категории, которые объединяли бы в группы действительно сходных индивидуумов. До сих пор, без сомнения, в силу того предполагаемого принципа, что только сходства органического порядка имеют значение и отодвигают на второй план обобщения социального характера, за основаниями рационального разделения обращались к физиологии, душевной патологии и больше всего психологии. Отсюда, как мы уже видели, многочисленные попытки распределить преступников на преступников-сумасшедших, преступников по темпераменту, по страсти и т. д. Я удивляюсь, что не предложили разделения, основанного на долихоцефалии или брахицефалии преступников, или, согласно анализу Марро, на атавистическом, атипическом или патологическом характере их черепных и телесных аномалий.
Но можно ли представить себе пенитенциарное учреждение, распределяющее заключенных на долихоцефалов или брахицефалов! Однако, говоря правду, амальгама каждого отделения была бы менее пестра, если бы смешаны были между собой преступники по страсти, или все преступники по темпераменту, или даже тогда, когда бы их подразделили сообразно природе их страсти или темперамента и не считались поэтому с различиями по классам и профессиям и происхождением их из деревенской или городской среды. Лучший способ различения, стоявший на первом плане, заключался в том, чтобы делить преступников на случайных и привычных. Здесь уже слегка начинает проявляться социальная точка зрения. Но какой преступник не сделался таковым случайно, и какое преступление не стремится обыкновенно повторяться в силу привычки, если ему не сопротивляются? Если под случайными преступниками разумеются наименее опасные, то действительность вовсе не соответствует этой гипотезе; потому что самые чудовищные преступники, арестованные и заключенные на всю жизнь за свой первый проступок, совсем не имеют времени для рецидива. Самые неисправимые рецидивисты, самые развратные (читайте «развращенные», потому что в общем плуты, мошенники и мелкие воришки отнюдь не прирожденные преступники) – вовсе не крупные злодеи. Первые представляют одновременно большую опасность и меньшую развращенность [22] .
22
Преступники, приговоренные к тяжким и позорящим наказаниям, срок которых минимум 5 и максимум 10 лет, в общем, как известно всем знакомым с тюрьмой, менее развратны, чем большая часть приговоренных к исправительным наказаниям, которые, однако, по кодексу не являются ни тяжкими, ни позорящими, и продолжительность которых колеблется между годом с днем и пятью годами.
Мы должны исходить из иной точки зрения. Податливая глина наших природных качеств есть лишь материал, форма которого отливается по социальному образцу. Поэтому следует обращать внимание именно на черты сходства в общественной жизни, то есть на черты сходства, общие представителям одного класса, профессии и среды, чтобы соединить в одну группу действительно подобных преступников, не забывая в то же время, что не следует ставить рядом преступления слишком разнородные. Оставив в стороне преступников более или менее ненормальных, не касающихся нас, примем прежде всего довольно резкое разделение, которое всегда и везде делит надвое преступную толпу соответственно природе нарушенных прав: с одной стороны – убийцы и насильники, с другой – воры в широком смысле слова.
Наши статистики, различая преступления против личности и преступления против собственности, только приводят в отвлеченную симметрию эту действительную и всегда живую двойственность. Тем не менее, остережемся преувеличить значение этого различия; им так злоупотребляли наши статистики.
Теперь распределим убийц и воров в отдельности в зависимости от рода их занятий и обычной жизни до их заключения, я хочу сказать, от социальной категории, к которой они принадлежат. Кажется, неудобно ставить здесь определенные разграничения, потому что, само собой разумеется, не может быть вопроса о разделении заключенных на столько классов, сколько существует различных ремесел. Но в то же время бросается в глаза очень важное возражение, и оно заслуживает быть принятым во внимание благодаря главенствующей роли, всегда и везде принадлежащей ему в наших обществах, это – две группы профессий и населения: с одной стороны, профессии земледельческие и население деревенское, с другой – профессии промышленные и купеческие и население городское. Обе эти группы, конечно, взаимно солидарны, и граница между ними точно не определена, но они различаются массой черт: одна так верна привычкам и традициям, другая так открыта соблазнам и новшествам, одна так послушно следует примеру домашних и отечественных предков, другая так поддается чужим влияниям, одна так жестока в споем невежестве, другая так развращена в своей утонченности, что смешивать их непозволительно. Разница эта – такого рода, что слово «профессия» становится двусмысленным, когда одновременно применяется, как мы это только что сделали, к ремеслам, переходящим по наследству в деревнях, и к ремеслам, которые избираются обыкновенно свободно в городах. Теперь одно из двух: или преступник жил честным ремеслом, иным, чем его преступление, к которому он обратился, как делает это большинство воров, судившихся в судах исправительной полиции или даже судом присяжных, как к совершенно побочному способу пополнения ресурсов, а если дело идет о побоях или нанесении ран или об убийстве из мести, то и безо всякой корысти. В этом случае мы отнесем преступника согласно его происхождению к преступникам городским или деревенским. Он будет жить, таким образом, с себе подобными, и притом не в физиологическом только отношении, что имеет второстепенное значение, но в социологическом, что гораздо важнее. Общность прежних занятий установит между товарищами по заключению сближение, и оно может оказаться спасительным. Но если между преступниками различных классов единственной общей чертой служит преступление, то чего же ожидать от их соприкосновения? Или же единственным или главным ремеслом заключенного была преступная специальность: мошенничество, подделка монет, воровство с помощью подобранных ключей, убийство богатых проституток, угон скота, как в Сицилии, конокрадство, как в горах Испании, и т. д. Правда, в этом случае также лучше всего помещать их с себе подобными, потому что тогда они уже не могут взаимно портить друг друга, но если хотят, чтобы было именно так, если хотят избежать всякой разнородной смеси и чудовищного смешения корсиканских разбойников, например, с убийцами из больших городов, возмущавшего Lauvergne в каторжной Тулонской тюрьме, то мне кажется возможным установить, по аналогии с предыдущим случаем, разницу между городским и деревенским преступником.
Чтобы ясно почувствовать необходимость этого различия, следует представить себе оба эти разряда в их наиболее совершенной и наиболее высокоорганизованной форме. Преступник городской, как и преступник сельский, еще не завершил своего развития, если он не вступил в союз с себе подобными в условиях, благоприятствовавших его прежней свободе. Он всегда стремится к этому виду совершенства, как куски разрезанной змеи стремятся вновь соединиться. Разбойнической шайкой называется профессиональная ассоциация, составленная для убийства ради грабежа, или для грабежа с нередко приводимой в исполнение угрозой смерти, или же для грабежа с решением убить, в случае надобности. Исходя отсюда легко можно увидеть, что существуют два вида разбойничьих шаек: таких, которые встречаются или встречались в большинстве гористых и некультурных стран [23] – в Италии, Испании, Греции, Венгрии, Корсике, и таких, менее романтичных, но не менее опасных, которые свирепствуют в наших больших городах. Первые находятся в упадке, вторые прогрессируют. Я хорошо знаю, что это два проявления одной и той же болезни, и что жажда жить или разбогатеть без труда, таланта и удачи, то есть на счет других, есть общий источник этих злокачественных отложений социального организма. Но корысть деревенского грабителя имеет целью удовлетворение самых простых потребностей, она больше связана с гордостью, чем с тщеславием, с пристрастием к могуществу, приобретаемому терроризированием испуганного воображения населения; городской грабитель, более тщеславный, чем гордый, скорее порочный, чем самолюбивый, стремится лишь к удовлетворению потребности роскоши и оргий, привитой ему цивилизацией. Первый был чаще всего приведен к своему обособленному существованию, к своей окончательной гибели в профессиональной преступности, убийством из мести (de vendetta), как в Корсике, или чувством восстания против жизненных общественных стеснений, как в Сицилии или Калабрии; второй – потерей своего богатства, растраченного разгульной жизнью, ошибкой молодости или необузданной жаждой наслаждений. Интенсивность и упорство жажды мести, злобы или заносчивости у одного, интенсивность и обилие пороков и вожделений у другого были силой, толкавшей на преступление.
23
Во многих странах, в Сицилии, например, горный разбойник может быть противопоставлен разбойнику долин или морского прибрежья: но этот контраст, в сущности, тождествен контрасту между городским и деревенским разбойником, так как долины и побережья в этих странах являются очагами современной цивилизации, по крайней мере относительной. Было время, когда города, наоборот, строились на недосягаемых высотах, а не по берегам моря.
Менее замечательной в действительности, хотя и более поразительной на самом деле, чем разница между сельским и городским разбойничеством, является разница между разбойничеством морским и сухопутным. Эта последняя разница, основанная на чисто физическом отличии морей от континентов, вынуждает преступника изменять свои приемы соответственно обстоятельствам, но ничуть не создает между калабрским бандитом и пиратом Средиземного моря особенного социального неравенства. В действительности морской разбойник есть лишь особенная и замечательная разновидность сельского разбойника. Следует отметить, что разбойничество на суше появилось ранее морского и пережило его. Теперь на европейских морях пиратство уже прекратилось, но шайки грабителей еще существуют в наших городах и деревнях. Тем не менее, пиратство процветало и после того, как преступные ассоциации переселялись на континент; как было в древности, когда Помпей должен был снарядить настоящую экспедицию против корсаров, или в Средние века, когда, например (XI в.), богомольцы предпочитали из боязни пиратов сухопутный способ передвижения в Иерусалим морскому, так и в новое время, до XVIII столетия, морские разбойники Туниса и Алжира захватывали женщин и детей с нашего берега, – всегда и везде, еще долгое время после того, как горы уже были в значительной части очищены от разбойников, а моря – вполне. Почему это? Несомненно, потому, что потребность в спокойной уверенности при путешествиях по сухому пути, столь обычному и крайне необходимому, дала себя чувствовать значительно раньше, чем меньшая потребность обезопасить морское сообщение, и что когда решено было, наконец, принять дорогостоящие меры, необходимые для борьбы с пиратством, то оказалось возможным истребить его совершенно, уничтожить его флоты, порты и арсеналы, а между тем разбойничество в горах, благодаря своим более простым и легче укрываемым орудиям, никогда не могло быть уничтожено совершенно, даже с помощью самой лучшей полиции. Есть и более глубокая причина. Море – территория нейтральная, интернациональная: никакой король, никакое государство не заинтересованы лично и исключительно в обеспечении безопасности путешествий по морю, и нападения корсаров считались профессиональным риском, на который мореплаватели не имеют права никому жаловаться. Пираты делают много зла, столько же, если не больше, сколько и горные разбойники, но они вызывают меньше негодования, потому что в общем они принадлежат к другой национальности, к другой религии, к другому социальному положению, чем их жертва. Наоборот, горные разбойники и их жертвы бывают обыкновенно соотечественниками и единоверцами. Таким образом, борьба коммерческого судна с судном пиратов имеет отчасти вид обыкновенной войны: отсюда и этот воинственный характер, сохраненный морской торговлей после того, как сухопутная его уже утратила. Но вернемся к нашему предыдущему различию и будем продолжать его проверку.