Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Презумпция невиновности
Шрифт:

Откуда, почему возникла в ней такая злоба на весь мир? А черт ее знает. Была в ней капелька какой-то азиатской, кажется китайской, крови: у нее были чуть раскосые глаза и прямые, черные как смоль волосы. Когда она, стоя перед зеркалом, распускала их по спине - смуглой, матовой, с узеньким треугольником белой кожи внизу,- они доходили ей до пояса, и одним из самых больших его наслаждений было провести в этот момент ладонью по их гладкой, блестящей поверхности: от затылка, от шеи, по спине - вниз, до той крохотной ложбинки, где волосы кончались и где начинался другой, более крутой изгиб...

Но мало ли у кого какая кровь? У всех у нас кровь... Нет, дело было не в крови... Детство? Но что ж детство? Детство было обычное, как у всех. И жизнь была обычная, и работа была обычная - не хуже, не лучше, чем у других. Не замужем в двадцать пять лет? Так разве она одна?.. И ведь красивая была женщина, и знала это, очень знала! Вечно всякие дураки приставали к ней: на улице, в метро - везде...

Чуть не каждая встреча их сопровождалась ссорой - мелочной, глупой ссорой ни из-за чего, когда в конце концов в бессилии опускались руки, а в голове начиналась тупая, безвыходная, какая-то каменная боль. Все слова становились лишними, ничего, даже самые простые вещи, объяснить уже было нельзя, и надо было немедленно встать, и проводить ее к двери, и покончить с этим раз и навсегда, но он продолжал сидеть и смотреть на нее, все еще надеясь на что-то. В ответ зеленые глаза ее начинали светиться злорадным блеском, губы кривила презрительная усмешка. "Молчишь?
– спрашивали ее глаза.- Молчи, молчи... Посмотрим, на сколько тебя хватит. Я-то могу молчать сколько угодно, хоть до утра, а вот ты - сможешь ли? Нет, не сможешь, сдашься. Еще как сдашься..." И она была права: каждый раз он не выдерживал, сдавался, презирал себя и все-таки тут же подыскивал себе какое-либо оправдание... Потом кто-нибудь из них одним судорожным движением гасил свет, и опять начиналось то, ради чего, наверное, их и свела жизнь. "Китайчонок... Китайчонок мой..." - шептал он, теряя всякую власть над собой и вновь погружаясь в этот омут.

– Люблю?! Я тебя люблю?! Еще чего!
– говорила она иногда, дразня его и явно наслаждаясь тем отчаянием, в которое его вгоняло это состояние безысходной, изматывающей вражды.- Я живу с тобой - вот и все. Разве таких, как ты, любят? Любят только неудачников. А таких, как ты... Таких, как ты, ненавидят. Я бы стреляла таких, как ты. Есть за что...

И самое печальное было то, что она, по-видимому, не врала. Бывали минуты, когда, казалось, она была готова убить его, плеснуть в его лицо купоросом, вцепиться зубами ему в руку или в плечо и сжимать их, сжимать, упиваясь его болью, проклиная его за беспомощность, за неспособность хоть раз выйти по-настоящему из себя, взорваться, врезать ей так, чтобы она, завертевшись волчком, отлетела в угол: однажды она действительно прикусила ему руку до крови, и шрам от ее зубов так и остался у него на руке, повыше запястья, на всю жизнь.

– Ну что же ты? Ну ударь, ударь же! Мужик ты или нет?
– шептала она, задыхаясь от ненависти и приблизив лицо вплотную к его лицу.- Ох, как я ненавижу твое это умение никого не обидеть, все устроить, сгладить все углы, твой мягкий, ровный тон, твое терпение, твою внимательность ко всем, твою удачливую жизнь, твое нежелание ничем пожертвовать, ничем поступиться, твою эту чудовищную способность тянуть все сразу, весь воз жизни, не теряя ничего... Ты лжешь! Ты чудовище! Эгоист, ни разу не поступившийся ничем ради других... У, моя бы воля! Я бы спалила все эти твои книжки, я бы выгнала эту клыкастую тварь, оборвала бы этот проклятый твой телефон, чтобы он наконец замолчал, замолчал, черт бы его побрал! Ты думаешь, я не понимаю, кто тебе звонит? Ты хорошо притворяешься, ты очень хорошо притворяешься, но мне-то тоже не семнадцать лет! Ему, видите ли, всех жалко, он не может никого обидеть... Ложь! Книжки, собака, друзья твои, твои шлюхи - все это ложь! Ложь!

Сам-то он любил ее когда-нибудь? Или это было наваждение, какой-то дурман, помутивший его разум и лишивший его на время всякой воли? Наверное, любил, раз почти четыре года терпел эту муку... Ну и конечно же был еще азарт, было взбудораженное самолюбие: как же так? Неужели я, умный, терпеливый, неслабый человек, понимающий кое-что в технологии человеческих отношений, так и не обломаю ее? Неужели я бессилен перед ней, неужели именно она и будет моей первой и пока единственной неудачей в жизни?

– Что ты все топорщишься, зверек ты мой колючий?
– как-то раз, под настроение, сказал он ей, сидя с ней в кресле и гладя ее распущенные волосы.Ведь ясно же: приручу я тебя... Никуда ты от меня не денешься...

– Приручишь? Может быть... Да, наверное, приручишь...- вздохнув, неожиданно вдруг покорно согласилась она и невесело как-то усмехнулась.- Ты это умеешь... Только как же больно будет потом отвыкать от тебя...

Первой жертвой всей этой педагогики стала, однако, Адель. Когда Рита окончательно поселилась у него, Адель было попыталась найти с ней какой-то общий язык, но вскоре, видимо, поняла, что это бесполезно, погрустнела, скисла, стала жаться по углам, не находя себе места, и даже на улице уже больше не прыгала, не просила отстегнуть поводок - так и шла за ними, куда они ее вели. Она не враждовала с ней, нет, не скалила на нее зубы: она просто не замечала ее, никогда не подходила к ней и спала теперь только на кухне, под столом, куда вскоре был перенесен и ее коврик.

По-видимому, именно это безразличие больше всего и выводило Риту из себя. Она с особым, каким-то мстительным удовольствием указывала Борису каждый раз на ее грязные следы на полу, когда он и Адель в какой-нибудь дождливый день возвращались с прогулки, медленно, тщательно, с невыносимо страдальческим видом выцарапывала каждый белый ее волосок, застрявший в гардинах или в пледе, а если под ноги случайно попадался ее мячик, то обязательно коротким, злым толчком отшвыривала его куда-нибудь подальше под диван, чтобы Адель потом не могла его найти. Сколько Борис ни уговаривал ее, ни просил прекратить бессмысленную эту вражду, от которой ни ей, ни им не будет никакой пользы,- не помогало ничего.

Но однажды Адель все-таки не выдержала - отплатила ей за все. У Риты была роскошная кашемировая шаль в ярких цветах, с длинной мохнатой бахромой - она очень гордилась ею. Обычно она клала ее на спинку кресла: шаль целиком покрывала собой и спинку, и сиденье, и концы ее в царственном беспорядке свисали вниз. Рита потом утверждала, что в тот день ничем не обидела ее, что никакой особой ссоры между ними не было. Адель оставалась вечером дома одна, они задержались в гостях и когда, уже ночью, вернулись, то, открыв дверь, оба так и остолбенели на пороге: Адель сидела посреди прихожей и в клочья, в мелочь, в нитку разрывала эту шаль, рыча и яростно дергая когтями по еще державшимся ее кускам. Отрепья и бахрома валялись кругом нее на полу... На лице Риты было написано такое отчаяние, что Борис, даже не успев ни о чем подумать, схватил висевший на вешалке ременный поводок и что было силы вытянул им Адель вдоль спины. Адель взвизгнула, бросилась от него на кухню, забилась под стол, но он вытащил ее оттуда за загривок, швырнул на пол и хлестал, хлестал ее до изнеможения, а напоследок еще пнул со всего размаху ногой по животу... Господи, хоть бы не было этого последнего пинка, может быть, не так бы тошно было вспоминать сейчас все это... Бока и ребра ее вздрагивали от ударов, сыпавшихся сверху: она не сопротивлялась, даже не скулила - она лишь прятала голову поглубже в лапы, пытаясь защитить хотя бы ее. Когда, задохнувшись, он опустил наконец плеть, Адель подползла к нему и подняла голову: в глазах у нее стояли слезы...

Против обыкновения Рита не кричала, не ссорилась с ними, она лишь сказала: "Все, хватит... теперь или я, или она" - и сразу ушла в ванную... Борис не спал всю ночь, курил, сидел на кухне, гладил Адель по ушам, а утром позвонил Вере Арсентьевне и уговорил ее взять Адель к себе: тетка жила одна, боялась воров и давно хотела завести себе собаку. Когда - уже вечером - они вышли из дома, Адель ни за что не хотела идти с ним, садилась на асфальт, скулила, оборачивалась назад, мотала головой, вырываясь из поводка, и ему пришлось чуть не волоком тащить ее до самых Покровских ворот, где тетка тогда жила...

Поначалу он даже почувствовал нечто похожее на облегчение: Адель пристроена, Рита вроде бы успокоилась, можно было опять думать только о приятных, интересных вещах и не отравлять себе жизнь всякой ерундой. Но потом... Потом как-то незаметно возникла и начала сосать, разрастаться тягостная, темная мысль, достававшая его чаще всего неожиданно, в минуты самых больших удач, самого большого согласия с собой и со всем миром: "Борис Аркадьевич, а ведь ты... А ведь ты скотина... За что ж ты так ее? И выгнал ты ее - зачем? Кто еще так относился к тебе, как она?" Особенно не по себе было, когда приходилось навещать тетю Веру: Адель с самого порога не отходила от него ни на шаг, лизала ему руки, а когда он натягивал пальто, собираясь уходить, она всякий раз впадала в страшное волнение, подпрыгивала, стаскивала зубами с вешалки поводок, видимо, надеясь, что уж сегодня-то он наконец уведет ее обратно к себе.

"Ну что ж,- уговаривал он себя,- ну ошибся один раз в жизни. Но ведь остальное-то все было правильно... Да, вина. Но одна-единственная вина! И не убил же, не зарезал я ее, в самом-то деле. Тетка любит ее, балует, не так уж собаке плохо у нее..."

"Да?
– возражал чей-то другой, чужой и явно издевательский голос.Одна-единственная, говоришь? А по-твоему, их много надо? Может, хватит и одной? И разве обязательно надо зарезать кого-нибудь, чтобы чувствовать себя негодяем всю жизнь? Да и одна ли вина за тобой? А других не было? Ты действительно уверен, что не было больше ни одной?"

123
Поделиться с друзьями: