Прибой и берега
Шрифт:
— Они пришли ко мне в дом, — рассказывал старший, — объявили, что хотят меня видеть, но я подучил своих людей, те только качали головой и показывали поле, а жена заперлась у себя. Они пришли на пашню — идти было недалеко, я нарочно выбрал самую близкую — и нашли меня. Вначале, увидев, что я делаю, они росто вытаращили глаза.
Странно звучал его голос, в нем была не только скорбь, пожалуй, в нем притаился смешок или хотя бы мимолетный, но неудержимый позыв к смеху — какой-то клокочущий, булькающий звук, — однако голова его по-прежнему была низко опущена.
— Со стороны должно было показаться, что я рехнулся. Этого-то я и хотел. Я впряг в плуг вола вместе с ослом. Проложив первую борозду, само собой кривую, я пошел вдоль нее, рассыпая из севалки соль. Было жарко, я обливался потом, но все же провел несколько борозд, последнюю — поперек остальных. Мой сын Телемах — ему было тогда всего два года — вышел из дому и заковылял вверх по склону к пашне. «Папа, папа!» — звал он, это было одно из немногих слов, какие он знал. Но рядом шептались Агамемнон с Менелаем. Я понял: они ни на минуту не поверили, что я сумасшедший. Когда Телемах оказался рядом, Агамемнон взял его на руки и подошел ко мне. Он положил мальчика на землю в двух шагах от плуга. Конечно, я шагнул в сторону, но повернуть слишком круто не мог — такой поступок был бы слишком здравым. На всякий случай, проходя с плугом мимо мальчика, я поднял лемех. Внутри у меня все дрожало. Я думал: может, я и вправду рехнулся. Разыгрывать безумца — разве это не признак безумия? Когда Агамемнон меня окликнул, я перестал прикидываться и остановился. «Забавно было понаблюдать за тобой, — сказал Агамемнон. — Спасибо, распотешил, надеюсь, каждая крупица соли принесет тебе двадцатипятикратный, а то и семидесятикратный урожай. Но ты, наверное, понял, что мы явились сюда, чтобы увезти тебя с собой. Нам придется бороздить другие пашни — прежде всего морские. Политическое положение сейчас такое-то, Троя ведет себя вызывающе», — говорил Агамемнон, а брат его, стоявший рядом, согласно кивал. Само собой, я знал, что жена его сбежала — на их политическом языке это называлось «похищена».
Он помолчал, подумал.
— Бороздить другие пашни, морские, — заговорил он с внезапной язвительностью. — Так и вышло. Потом они прозвали меня «Хитроумный», «Велемудрый». Меня никогда не радовали эти прозвища. На самом деле им следовало прозвать меня «Отчаявшийся». Они сказали, что я слишком хороший воин, чтобы оставаться у себя на острове и солить пашню.
Посланец выждал несколько мгновений, все взвесил.
— Вы были выдающимся военным деятелем, господин Генерал, — заявил он, стараясь смягчить льстивость тона. — Быть может, простите за прямоту, не такой уж великий стратег, но тактик отличный.
Другой не обратил никакого внимания на его слова. Он говорил теперь, обращаясь к синеющей мгле.
— Обороняться, наверно, надо, — говорил он. — Конечно, надо, если на тебя напали. Но иногда мне приходит другая мысль, я чувствую ее сердцем, печенью, почками, мозгом костей — — может, она зарождается в моей голове, а может, в утробе. Вот какая это мысль: если все решат, что не станут готовиться к обороне, не станут вооружаться, чтобы защитить себя от нападения, если все… нет, я не додумал эту мысль до конца, не сделал из нее вывода, но вывод есть. Быть может, мой сын, или его сыновья, или сыновья его сыновей сумеют развить эту мысль. Однажды кто-то сказал мне, что далеко на востоке, на краю света, у последней его черты, дикие, неведомые племена эту мысль постигли.
Вестнику очень хотелось зевнуть и сказать, хватит, дескать, молоть вздор, но он понимал, что подобное заявление будет сейчас неуместно. Однако ему стал надоедать замедленный ход разговора.
— Так или иначе, то была красивая война. С точки зрения военной — война просто выдающаяся. Она наверняка войдет в историю. Вы, очевидно, знаете, что ее уже воспевают во всех больших городах, на родине каждого из героев, во всех знатных семьях. Певец, который не знает песен о ней, считается просто дармоедом.
— Рабы тоже участвовали в ней, — продолжал старший. — Они управляли нашими колесницами. Точили наше оружие. Мы готовили из них отряды разведчиков и смертников, гребцов и подручных для черной работы. Полагаю, немногие из них возвратились домой. Они погибали первыми — на поле боя и в море. Назад, сдается мне, возвращались по большей части генералы да адмиралы. Их уж, верно, доставляли домой по всем правилам. Мы одержали крупную победу. Там, где мы побывали, осталась роскошная груда развалин.
Но тут его мысль отклонилась в сторону, и он, то и дело отступая от того, что мы зовем логикой выстроенной, олитературенной беседы, мало-помалу заговорил так, как обычно говорят в жизни, когда от оборванных фраз расходятся лучи недосказанных мыслей.
— Наверно, некоторые войны необходимы, — сказал он (может быть, для того, чтобы не слишком гневить богов) . — Пожалуй, для них, для троянцев, война была необходима — они оборонялись.
— Наша династия, наша семья, семья бессмертных богов, занимала позицию выжидательную, мы сохраняли нейтралитет, — сказал Вестник не без строгости в голосе. — Были, конечно, добровольцы, которые поддерживали ту или другую сторону; что до меня, я, как всегда, занимался коммерцией.
Старший поднял голову и уставился туда, где мрак был гуще и где сидел Вестник.
— Вы, олимпийцы! — сказал он. — Это вы затеяли войну, вы породили ее идеи. Спросите Агамемнона, откуда он почерпнул свои идеи! Мы сражались за ваши интересы. Интересы Агамемнона совпали с вашими, да и Менелаевы интересы тоже оказались вам с руки, во всяком случае отчасти. Вы хотели показать нам, что власть — это нечто могучее, слепящее глаза, поражающее своим кровопийством и обладать ею по плечу одним лишь богам. Вы хотели показать нам, что война требует жертв, а стало быть, и она — божество. Агамемнон же хотел быть верховным вождем, испытать силу своей армии, поскольку ему удалось собрать армию, и своего флота, поскольку ему удалось сколотить флот из стольких-то кораблей со столькими-то тысячами гребцов и героев…
— Простите, сударь, — сказал Вестник, и в голосе его зазвучало раздражение, — я не собираюсь быть адвокатом моей семьи, она стоит слишком высоко, чтобы стать предметом нашего совершенно случайного разговора. Что же касается Агамемнона, особы куда более земной, он пожертвовал многим. Он рискнул всем, вы же знаете сами, его дочь…
— Он никогда не приносил жертв никому, кроме самого себя и своей чести, — неожиданно сухо возразил другой.
Сейчас нам ссориться нельзя, подумал Вестник, в данную минуту это недипломатично, хотя мне отлично известно, что бывают ссоры в высшей степени дипломатические
— Это решит история, — только и сказал он.
— История! — откликнулся другой. — История говорит лишь одно — что такой-то человек, оставивший такую-то надпись на таком-то камне, выбил ее по повелению такого-то властителя; история говорит лишь одно — что тот, кто получил повеление воспеть героя или войну, воспел их так громко, что его потомки, слушатели и дети слушателей выучили песнь наизусть и понесли ее дальше. Не сомневаюсь, гравировальная мастерская и певческая школа Агамемнона работают уже полным ходом. Если только он жив и может об этом позаботиться.
— Он безвозвратно мертв, — сказал Вестник. — Но память о нем будет жить вечно.
Не заботясь об эстетической или логической завершенности разговора, другой сказал:
— Мы увязли в крови по щиколотку, по колено, по грудь, по маковку шлема во имя целей, о которых не имели понятия. Агамемнон полагал, что сражается за свою честь, за свою армию и флот, на самом деле он просто жаждал движения в воинственных ритмах, жаждал убивать и крушить все вокруг, чтобы окружающий мир пришел в соответствие с его внутренним миром — ведь Агамемнон был одержим демонами. Менелай полагал, что сражается за то, чтобы вернуть сбежавшую бабенку. И ради того, чтобы снова нашептывать в ее маленькое ушко нежные, сладкие, медовые речи и ласкать округлости ее тела, он с восторгом убивал женщин к детей, жег их города и дома, поджаривал их, как поросят. Я сам…