ЖАНРЫ

Приготовительная школа эстетики
Шрифт:

Ты нисходишь снова, о святая

Мать созвездий и нездешних мыслей...

Эта песнь весь вечер непрестанно звучит в душе моей. Я немногое скажу о нем и, что скажу, скажу неумело; скучный, обыденный человек — тот, кого можно выразить в слове: можно нарисовать на картине пейзаж, но никакая звездная карта не передаст звездного неба. Ты говоришь. что в конце жизни он переменился и что изменения эти пригнули его к земле. Есть предрассудок — люди ждут от писателя, что в нашей жизни, в этом нашем земном странствии, он будет отличаться низменной и тяжеловесной неподвижностью, — но ведь ты не ждешь этого! — и люди прощают времени непостоянство и были бы недовольны, если бы времена перестали меняться, — главное, чтобы не изменялось и (что то же самое) не уничтожалось в человеке божественное начало; неизменна и божественная вечность — поток времен течет через нее, а она не меняется. А человек нередко кажется переменчив, а переменчиво время. Столб, стоящий среди волн, кажется, переламывается и так и этак, — но ломается не он, а ломаются волны, и нередко оттого, что разбиваются об него. Разве не видно, что Гердер подобен Лессингу? Учителю и творцу своего времени суждено скоро становиться недругом его и карающей десницей; сын времени остается учеником и льстецом. Время настоящего завершено и округлено для юношей и слабых людей, они не испытывают потребности в будущем, — антипод своей эпохи, победитель ее, уж победил все времена. А тот дух, любимый мною, — он подобен был лебедям, что в суровую пору года не дают пруду застыть, непрерывно плавая по воде.

Еще не сказал я о нем всего, юноша. Если он и не был поэтом, — хотя иначе сам думал о себе, прилагая к себе меру гомеровскую или шекспировскую, и другие знаменитые люди иначе думали о нем, — если он и не был поэтом, то был зато большим, был поэмой, индогреческой эпической поэмой, сложенной наичистейшим из богов. Ты понимаешь, какие высокие это слова. Но они истинны, — когда я пытался нарисовать образ высшей поэзии, я имел в виду его.

Но как мне все это разграничить, как все объяснить? Ведь в его прекрасной душе, как в поэтическом творении, все сливалось, и благое, истинное, прекрасное составляло нераздельное триединство. Греция была для него величайшим сокровищем, и если он, с его эпически-космополитическим вкусом, хвалил и признавал самое разнородное, — даже стиль своего друга Гаманна, — то все же, особенно в старости, он, словно многое повидавший на своем веку Одиссей, вернувшись из цветущих стран, всей душой был привязан к своей греческой родине. Он и Гете, только они двое, каждый по-своему, и были для нас воскресителями, или Винкельманами, поющей Греции, тогда как все пустословы прошедших веков не сумели развязать уста Филомелы.

Гердер был поэмой, сочинен по-гречески, списан с жизни. Поэзия служила ему не прибавкой к жизни на самых дальних ее горизонтах, — так в плохую погоду иной раз видишь у самого края земли клубящиеся облака, расцвеченные всеми цветами радуги, — поэзия у него легкой дугой радуги, в блеске, взлетала над тяжелой плотной жизнью, — врата неба! Вот почему по-гречески чтил он все возрасты жизни, вот почему эпически-спокойно располагал он материал в своих сочинениях, — все они, как большой философский эпос, непредвзято являют вековому взору (такому, какой лета измеряет столетиями) времена, нравы, народы, умы, — тогда, словно могучий бог, выводит он их на широчайшие просторы мировой сцены. Вот почему по-гречески неприязненно смотрел он на то, как нарушалось равновесие, когда одна чаша весов начинала опускаться; иные поэтические создания бури и мук[264] превращали страдания его духа в страдания физические; ему хотелось, чтобы жертвы оставались в поэзии прекрасными; целыми, невредимыми, — подобно телам людей, сраженных громами небесными Поэтому, как греческая поэма, он спешил обвести границей красоты всякое даже и самое прекрасное чувство, например растроганность иногда прибегая и к силе шутки Купаются в чувствах лишь люди, чьи чувства мелки глубоко чувствующие бегут всесилия чувств и внешне кажутся холодными. Великая поэтическая душа может стать на земле чем угодно, но трудно ей стать счастливой, — в человеке есть что-то от растения лаватеры: долгие годы выносит оно самые жестокие морозы, но, расцветая нежнеет и сразу гибнет. Правда, Поэт — вечно юноша, и утренняя роса не сохнет у него всю жизнь; но только пока не взошло солнце капли росы холодны и не блестят.

Не многие отличались той широкой ученостью что он Обычно в науке ищут редкостного и неведомого, а он в свой океан отражавший свет небесный, вбирал лишь большие потоки, но зато потоки всех наук, — растворившись в могучей стихии, они вынуждены были течь вместе с ним — с заката на восток. Многих ученость оплетает, как плющ, засохший на корню, а его окружали виноградные лозы. Главная черта в нем такая — и все противоположное он органически-поэтически усваивал себе; сухой зерновник Ламберта{4} погружен у него в сладкую мякоть плода. Так сочеталась в нем дерзновенная вольность системы природы и бога с благочестивейшей верой доходившей до предчувствий и предвидений грядущего. Греческая гуманность — которой он вернул ее наименование — выражалась у него в чувстве глубочайшего почтения, которое испытывал он ко всем чисто человеческим отношениям, и в подлинно лютеровском гневе на все то ядовитое в этих отношениях, что освящается церковью или государством. Он был крепостью, заросшей цветами, он был дубом Севера, на ветвях которого распустились мимозы. Величественным жаром непримиримости ничтожил он пресмыкающиеся души, ничтожил вялость, раздвоенность, бесчестность, поэтическую бесхребетность и ничтожил критическую неотесанность немцев, он распалялся против критиков, державших скипетры в лапах, — и как же укрощал он этих змиев нашего времени! Но если бы ты захотел, юноша, услышать нежнейший голосок, так то был его голос, и звучала в его голосе любовь — к ребенку, к музыке, к стихам или звучала жалость к слабому Он подобен был своему другу Гаманну, — полубог и дитя, тот — словно наэлектризованный человек впотьмах стоял, и нимб окружал его чело, пока прикосновение не извлекало из него молнию{5}.

Он рисовал Гаманна разгневанным пророком, духом демоническим, ставил его выше себя (хотя Гаманн не был таким же греком, был менее гибок, не столь органичен и не легко раскрывал свои бутоны) стоило только послушать, с какой болью говорил он о том, что со смертью Гаманна закатился и его мир и затонул его остров Дружбы, как становилось ясно по самой тоске и по томлению его, что внутренне, в душе своей, он куда более сурово мерой высшего идеала, судил свою эпоху, и лишь терпимость и всесторонний интерес его скрывали этот жестокий суд; вот откуда в произведениях его та скрыта» ирония, то сократовская, то горациевская, которую замечают и понимают только люди, знавшие его. Вообще говоря, его подлинного веса не знает никто, потому что взвешивали редко, и не целое, а отдельное, и лишь алмазные весы потомства установят его вес правильно, потому что с чаши весов сбросят тогда каменья, которыми намеревались то ли побивать, то ли просвещать[265] его грубые стилисты, еще более грубые кантианцы и неотесанные поэтасты.

Благой дух, он давал много и страдал много. Не перестаю размышлять о двух его сказанных мне словах, — для других они незначительны. Первое слово: однажды в воскресенье, под звуки колоколов ближайшей церкви, доносившихся до нас словно из глубины веков, он с болью в голосе сказал мне о нашем сиром и голом времени: «Я хотел бы родиться в средние века»... (тебе, наверное, это не так непонятно, как другим). Второе слово совсем иное — ему хотелось бы, говорил он, увидеть призрак, при этом, сказал он, он не испытал бы обычного страха, даже не почувствовал бы ничего похожего на страх. О душа чистая, родственная духам! Ей можно было не страшиться призраков, — хотя сама она была поэтичной, а поэтическая душа более других содрогается при виде длинных неподвижных покрывал, что живут и блуждают по ту сторону смерти, — ибо душа его была призрачным явлением на земле и никогда не забывала, в каком мире ее настоящее царство; жизнь его души была блестящим исключением среди душ «гениев», порой запятнанных пороком; как древние жрецы, она и на алтаре Муз приносила свои жертвы, облаченная в белые одежды.

Скажу тебе, юноша, даже и теперь он, далекий и высокий, не является моему взору в блеске большем, нежели тогда, когда жил он на земле рядом со мною, — обычно смерть просветляет людей, возвышает их образ; но я думаю, что там, над звездами, он нашел свое настоящее место и очень мало изменился, если не говорить о забвении земных страданий. О душа чистая, о сотоварищ духов, празднуй на небесах день твоего урожая! тяжелый венок из колосков да расцветет на твоем челе легким венчиком из цветов, о цветок Солнца, ныне перенесенный на свое родное Солнце!

В «Песне к Ночи» он обращается к своему спящему телу:

Спи пока спокойно, бремя бренное

Дней моих земных! Тебя укроет

Теплым покрывалом ночь, лампадами

Над тобой шатер священный светел.

Взгляни ввысь, юноша, посмотри на эти звезды ночи, — теперь настала ночь иная, холодные покрывала простерлись над его бренными останками, ночь смерти пришла, и великий цветок уснул. Прости мне. Человек! Ах, кто только читал его, тот его еще не утратил, того же, кто знал его и любил, не утешит бессмертие человека — и утешит только бессмертие людей. Но если нет бессмертия, если вся здешняя жизнь — лишь вечерние сумерки пред наступлением ночи, не предрассветные сумерки, если и возвышенную душу опускают на веревках в склеп вслед за телом... — о! тогда не знаю, почему не поступать нам как народам диким, как народам древним; они бросались в могилу, выкопанную для вождя, с надеждой, — мы бросались бы с отчаяния, только чтобы умолкло сразу и навеки это безумное беспощадное сердце, которому во что бы то ни стало хочется биться ради чего-то божественного, вечного...

Но почему же такой тиранический покой царит окрест этой огромной круглой гробницы — Земли?.. Молчи, добрый юноша! О, я знаю, что и он не потерпел бы такой неукротимой боли. Он показал бы нам сейчас яркие звезды весны, — теперь он живет над ними! — и он кивнул бы нам головой, чтобы мы слушали соловьев, которые поют сейчас для нас, не для него... И был бы куда взволнованней, чем казалось бы нам... Юноша, живая душа, скажи мне, почему, куда ни посмотри, такая тишина окружает на этой земле смерть?

— Разве не вечно стоит на экваторе штиль, откуда дуют жаркие и животворные ветры? — сказал он. — Мы оба будем любить эту великую душу; и когда слишком сильно взволнуют нас воспоминания о нем, мы заново перечитаем его — все те места, где возвещает он бессмертие и говорит о божественном и о себе самом!

— Да будет так, возлюбленная душа, все равно, успокоит это чтение или умножит нашу печаль.

Конец

Комментарии

I. СПИСОК СОКРАЩЕНИЙ

А. Издания сочинений Жан-Поля:

Основная часть сочинений цитируется по изданию Н. Миллера: Jean Paul. Werke. [Hrsg. von N. Miller], Munchen: Carl Hanser Verlag, 1959.— Использованы тома следующих лет издания: т. 1 — 1965; т. 2 [hrsg. von G. Lohmann] — 1963; т. 3 — 1961; т. 4—6 — 1967 (том 7 издан в 1975 г.). При цитировании указывается только том (римскими цифрами), страница и (через точку) строки этого издания. Образец: V 126.12—14.

Поделиться с друзьями: