ЖАНРЫ

Приключение дамы из общества
Шрифт:

На этот раз он был молчаливей обыкновенного. Нам принесли мою любимую похлебку, и мы ели медленно, наслаждаясь разнообразием выловленных кусочков.

— А я без вас опять вдохновился, — начал он после супа беззаботным тоном, — так, знаете, ни с того ни с сего, совсем не под впечатленьем. Вы посмотрите на глаз, нет ли какого прогрессу?

«Прогресс» был его слабым местом. Он не мог примириться с мыслью, что не прогрессирует. Сунув мне в руку сверток и не допив даже чаю, он взял фуражку и выскочил в коридор. Мысли мои были бесконечно далеки от стихов Василия Петровича. Я перелистывала их рассеянно, прочитывая и не понимая. Но вдруг, несколько раз пробежав глазами одну и ту же строчку, я осмыслила ее, и в ту же минуту волна горячей крови залила мне лицо. Я испытала толчок, как от электрического удара. В этом толчке, поверх всего, был стыд, острый, неприятный, колкий. Потом, чтоб быть откровенной с собой, я разобрала в первом внутреннем движении своем — негодованье, не тихое, а взрывчатое и громкое, то, что немцы зовут Emp"orung. Негодованье, заставляющее вскочить с места, топнуть ногой, показать на дверь и… позвонить прислуге.

Да. Пройдя через труд, нищету, болезнь, опростившись, приспособившись, выживши, причислив себя к классу, имеющему мозоли на ладонях, — я сохранила глубоко внутри существо, чуждое всему пережитому. Я открыла в себе нечто, подобное атавистическому отростку на ушах, и мне было горько мое унизительное открытие…

Таков был хаос молниеносных чувств, прошедших сквозь меня в одно мгновенье. Строчка, дошедшая до моего сознанья, была неловким объяснением в любви. Человек на деревяшке, денщик революции, объяснялся в любви Алине Николаевне Зворыкиной. Не то чтоб мне противно стало неожиданное и неразделенное чувство: не то чтоб я испытала брезгливость именно к Василию Петровичу. Нет, это было резкое негодованье против «ces gensl`a», [9] инстинктивное обобщенье. И как бы ни было оно мгновенно, я его сознала и простить себе его не смогла.

9

«Этих людей» (пренебрежительно по смыслу).

За дверью раздалось постукиванье, потом покашливанье, и Василий Петрович появился, глядя вниз сконфуженно и вместе лукаво.

— Прочитали стишки?

Я ответила, что прочитала, но у меня сильно болит голова, и завтра я отмечу карандашом все места, где нужна поправка. Потом я легла отдохнуть, снова испытывая неудобство и невозможность подобного соседства. Вместо отдыха пришла бессонница, задергалось сердце, и впервые за много дней я опять ощутила трепет глазного яблока в веках, напоминающий биенье мотора под пароходной палубой. Все тело мое трепетало и слушало работу сердца. В невыносимом состоянии долежала я до утра, чтоб встать совершенно истощенной и думать о хитрых обходах рискованных тем, вертевшихся на языке у Василия Петровича.

Каким тяжким в иные минуты становится груз на плечах человеческих! Я сознавала себя отвратительной и страдала от этого вдвойне. Благодеяньем для меня было теперь кокетство Маечки, собиравшей мои бумаги и вместо меня бегавшей к Безменову «на подпись». Спиной к канцелярии, лицом в машинку, я стучала и стучала вперегонки со своим сердцем.

Но в непереносные минуты посылается помощь. Седенький бухгалтер внес в канцелярию ведомости, и совершенно неожиданно я узнала две вещи: во-первых, что завтра мы не работаем и, во-вторых, что мне причитается изрядная сумма, составившаяся из жалованья, сверхурочных и еще каких-то таинственных начетов. Спастись отсюда, хотя бы на время!

Я вывела свою подпись на ведомостях кривыми буквами, схватила деньги и бросилась бежать домой. Торопясь все успеть до прихода Василия Петровича, я не стала обедать, взвалила себе на плечи полученные пайки — селедку, кукурузное зерно и сушеные фрукты, — кой-как повязалась и выбежала на улицу. Швейцариху я предупредила, что ухожу в местечко.

Было холодно, шел дождь. На базаре я разыскала молочницу, с которой когда-то уговаривалась об отъезде. Она вытаращила глаза, когда я подошла к ней и взгромоздилась на ее телегу.

— Немного запоздала, — попробовала я пошутить, — но все-таки держу слово.

— С нами крестная сила! — забормотала она, не двигаясь с места. — Что ж это вы до сих пор в городе делали?

— Укладывалась, бабушка!

Она долго ворчала, поминая крестную силу, потом оставила меня с лошадью, а сама побежала в столовую съесть на свой билетик горячего советского супу. Я вспомнила, что не обедала, и купила себе коржиков, продаваемых из-под полы удачней, нежели продавала я. К шести часам мы тронулись под дождиком, по грязной, липкой дороге мелкой рысью. Молочница все не могла успокоиться и под конец разговорилась — о налогах и разверстке. Шли отдаленные слухи через города и деревни, через мосты и дороги, из уст в ухо, шепоточком о том, что вместо разверстки будет введен налог, оставляющий часть зерна крестьянину. А мы в исполкоме об этом еще ничего не слыхивали.

В темноте мы подъехали к освещенной аптеке. Мой курорт этой осенней ночью, в дожде и слякоти, смотрел озяблой деревушкой. Я соскочила, расплачиваясь кружевным лифчиком и красною лентой. И как же обрадовалась мне аптекарша! Долгое время мы только целовались, и она хлопала себя между поцелуями по бедрам, восклицая:

— Нет, не верьте картам! Я говорю мужу: выпала червонная дама с дороги, вот увидишь, приедет кто-нибудь, а он отрицает: какое, говорит, теперь сообщенье? Адя, Адя, иди сюда, подтверди Алиночке, что я говорила про червонную даму!

Появился аптекарь, Адольф Сигизмундович, рыжий, веснушчатый, с пышными красными усиками. Пошли расспросы, рассказы. Аптекарша передала мне с большим негодованием о том, как к ней дважды являлась Кожинская, требуя детей, и как наконец приехала не тетка, а экономка тетки, забравшая их с собой. Дети все тосковали по мне и не хотели уезжать.

Выспавшись на мягких пуховиках, я проснулась ранним утром, старательно причесалась и оделась, захватила пайки и купленные на базаре случайные сладости и, сопутствуемая аптекаршей, дошла до красивой дачи с крупной вывеской «Дом инвалидов № 2».

Здесь аптекарша распрощалась со мной:

— Вам приятней с глазу на глаз встретиться, а я пойду на процессии посмотрю, у нас ведь все, как в городе будет, и музыка и митинг.

Калитка раскрыта, ступеньки пройдены, зазвенел звонок. Сверху сошла степенная старуха в чепце и сняла цепочку.

— Вам кого?

Я назвала камергера. Старуха широко улыбнулась.

— Идите, идите… Дайте я помогу вам донести мешок.

Мы прошли по деревянной лестнице, покрытой дорожкой. У одной из дверей она постучала, потом открыла ее и пропустила меня вперед. Я быстро вошла, увидела милого, изумленного старика, поднимающегося нам навстречу на дрожащих ногах и вперившего в нас светлые, незрячие глаза. Но он все же узнал меня, прежде чем я кинулась ему на шею.

— Aline, mon enfant! [10]воскликнул он счастливым голосом, — я ждал этого, я знал, что вы вернетесь!

Спустя минуту мы сидели с ним на диванчике и оба вытирали слезы. У старика была светлая, чудесная комната, с геранью на окнах и ковриком на полу. Когда я вошла, он собирался завтракать, — на столе стояла тарелка с перловой кашей без масла.

— Не вредно вам?

— Что вы, что вы! Если бы вы знали, Aline, сколько чудес наделали с нами большевики. Да, мой дружок, не улыбайтесь, я на старости лет перевариваю эту крупу и все, что хотите. Я спасен от катара, спокоен, весел, за мной присматривают. Право же, милая, мне совестно иногда пользоваться всем этим, не будучи способным ни на какую работу. Глаза пошаливают, и… знаете, я кажется, не совсем хорошо вижу.

10

Алина, дитя мое! (фр.)

Он впервые признался в этом без видимого страданья. Старик был щегольски одет, в чистом белье, с чистыми ногтями.

— Ходят за мной, как за ребенком. Здесь живут, между прочим, некоторые профессора, инвалиды, вроде меня. Мы философствуем понемножку, в хорошую погоду, когда ревматизм не мучит. И знаете, я все продолжаю думать… Помните, у Пушкина: я жить хочу, чтоб мыслить… Да, вот именно, мыслить и страдать, ничего больше. Самое ценное, самое существенное — оно-то и держит нас крепко. Все остальное, дитя мое, бесследно и надоедливо.

Поделиться с друзьями: