Приключения доктора
Шрифт:
— Чего уж греха таить: меня тут все воображают злодейкой, истязательницей… да-да, Петр Васильевич: не оправдывайтесь! С вашей это подачи! Как только вы здесь обосновались, всё у меня на ферме пошло прахом… да вы и сами видите: коровник запущен, коровы истощены, молоко — дрянь, покупателей почто что и нет… А ведь еще недавно всё было иначе! Ко мне со всей округи за молоком приходили: лучшей моя ферма считалась. Но… — Лилия Захаровна нахмурилась. — А впрочем, что я такое говорю? Вы правы: всё началось еще раньше — еще со смерти мужа. Нет у меня его деловой хватки, не умею я так вести дела, чтобы и себя не забыть, и другим удовольствие было! Он-то умел… он — царствие ему небесное — как пчелка с утра до ночи годами вился над всем, что у нас было: и ферму, и погреб, и дом, и многое другое пестовал. При нем всё это процветало. Да вот беда: прибрал его Господь, да и как не прибрать, когда человек так надрывается? И — да: всё постепенно стало приходить в упадок. Когда-то из нашего погреба вина к столам вельмож покупали, а теперь… Бочки, кстати, от того времени остались: настоящие бочки! Вино в них было отменное… А дом… когда-то квартиры в нем такие люди арендовали! А сейчас? — рвань, голытьба, нищета беспросветная! Вон они — во дворе столпились: ну что за люди? Срам один, а не квартиранты! Беда, одним словом. Беда, Петр Васильевич. И ваше появление только ускорило и усугубило всё: дела совсем расстроились, пришлось на хитрости пуститься, а там… что получилось, то получилось: позор и стыд, если коротко. Из уважаемой всеми дамы я превратилась в пугало…
Петр Васильевич — смущенный, неловко шевеля руками и переступая с ноги на ногу — хотел было что-то сказать, но Лидия Захаровна оборвала его неожиданно величественным и властным жестом:
— Помолчите! — заявила она. — Говорить, так говорить! Давно хотела высказаться, да случая не представлялось! Так что слушайте уж, не перебивайте!
Петр Васильевич застыл.
— Всё хорошо было у нас с муженьком, одного только не было — детей. Да вот и Константин не даст соврать: давно уже он у Ямщиковой работает, еще с того времени, когда и Ямщиковой здесь никакой в помине не было…
Константин, дворник, согласно кивнул и коротко подтвердил:
— Верно. Еще у прежних владельцев участка работал.
— Вот я и говорю, — продолжила Лидия Захаровна, — может человек подтвердить: сколько ни жили мы с мужем, а детишек Господь нам никак не давал. Уж не знаю, с чего бы нам такое проклятье, но правда есть правда: наверное, согрешила я в чем-то тяжко…
Лидия Захаровна быстро перекрестилась, но больше машинально, нежели с истинной верой. Видно было, что по-настоящему она испереживалась уже давно; подлинные чувства — подлинные волнение и боль — давно оставили ее, превратившись в привычку: не очень приятную, но и не слишком обременительную.
— И вот представьте мое удивление, когда — с месяц тому назад это было — мне телеграфировали из Парголово… совершенно мне незнакомые люди… затребовав меня в какой-то дом неподалеку от мужниной деревеньки. Я бы, возможно, и не обратила внимания на чудаков — мало ли мне пишут всякие проходимцы? — но тут необычное кое что было: кое что, поразившее меня до глубины души. Меня заверяли, что у покойника моего оставалась дочь, а дочь эта на днях померла: застудилась до пневмонии. И доказательства, мол, полные тому, что это — дочь моего мужа, имеются! Но и этого мало: у дочери — собственная дочь; внучка, выходит, мужу. Полная сирота теперь: собственный ее отец еще после ее рождения сгинул — напился на радостях да под какие-то там мостки и свалился. Уж что за мостки, не спрашивайте: меня это меньше всего интересовало!
Во взгляде Лидии Захаровны появился бесноватый огонек, но, каким бы нехорошим ни было такое сравнение, не в худшем, а в лучшем из возможных смысле. Лидия Захаровна словно утверждала этим огоньком свое природное право самостоятельно решать, что хорошо, а что — плохо. И так как сделанный ею выбор — о чем она и поведала далее — назвать плохим, бесчеловечным, невозможно, приходится признать: право на собственный выбор она реализовала достойно.
— Поехала я. Принять-то решение я еще не приняла, но посмотреть хотела. И посмотрела. И всё — по ясным мне, а по каким, говорить не буду — приметам оказалось правдой: гулящим мой муженек оказался, дочку не от меня родил, а та — и внучку. Но Боже мой! В каких ужасных условиях он собственное дитя оставил! Он днями и ночами вокруг своего имущества ворковал, дела налаживал, клиентуру обихаживал, а дочь — бросил. И выросла несчастная в самом нищенском окружении, в самой тяжелой работе: не зная родителя, не зная родства, не зная никакого будущего. Мудрено ли, что до возраста не дожила: заболела на проклятущей работе и умерла? Полагаю, такая же судьба ожидала и Катю: откуда другой судьбе взяться? Но случилось чудо: как раз тогда — с месяц назад — помер еще и батюшка местный: ему, как выяснилось, супруг мой исповедовался, а он, батюшка, имея сердце доброе, но против правил при жизни пойти не в силах, записи в конверте оставил — что-то вроде собственной своей исповеди, только не тайной, а для меня: единственной как бы родственницы у малой и беззащитной сироты!
Лидия Захаровна перевела дыхание и приобняла подошедшую к ней девочку. Заодно — правда, не удержавшись от того, чтобы не моргнуть — и корову по боку похлопала: Мура, как привязанная, вслед за Катей, тоже подошла к ней.
— А дальше начался ужас. Я сразу решила Катю забрать: у меня… у меня… — на лице вдовы появилось вдруг выражение смущения, — у меня — впервые за столько лет — снова смысл жизни появился! Представляете? Уж теперь-то, — подумала я, — и дело пойдет: есть для кого стараться! Иначе и смысл какой? Забрать ребенка из нищеты, чтобы через год-другой в такую же нищету его ввергнуть? Ибо не стану скрывать: дела у меня совсем плохи. Пока еще я держусь, но без крутых перемен ко дну пойду обязательно!
— Ну, ну… — забормотал совсем потерянный Петр Васильевич. — Да отчего же вы раньше молчали? Да ведь… по-соседски… как-нибудь…
Вдова достаточно зло усмехнулась:
— По-соседски! Да ведь я сама добра не знала и от других его не ждала!
Петр Васильевич покраснел.
Пахнуло сыростью, защелкало и зазвенело — тихонько, но отчетливо различимо. Михаил Георгиевич обернулся и увидел, что — очевидно, ветер немного отошел на другое направление — в открытые ворота начало задувать: порывами — то вот она, а то и нет ее — полетела в коровник ледяная крошка. А еще Михаил Георгиевич увидел, что зрителей и слушателей прибыло: прямо за инспектором — в неподвижной нерешительности и в таком же, как у Петра Васильевича, смущении — стояли разом пять полицейских чинов. Три городовых и два околоточных.
— А я-то знал! — вдруг заговорил один из околоточных. — Девочку еще раньше приметил, но до конца процедуры докладывать не стал.
— Какой процедуры? — удивился Михаил Георгиевич.
— Да как же? — околоточный вопросу Михаила Георгиевича удивился не меньше: странно, что пусть и врач, но, как-никак, полицейский задает такие вопросы. — О признании родства. Я ведь должен всех прибывающих отмечать, чтобы с видом на жительство никаких нарушений не было, но в этот раз… оплошал малость: решил не докладывать, пока процедура не закончена [33] !
33
На каждый околоток приходились два околоточных: один, имея в подчинении городовых, наблюдал за внешним порядком — спокойствием на улицах; второй вел перепись населению, отмечая прибывавших и убывавших, а также — собирая всевозможные сведения о жителях; в особенности — о подозрительных или о таких, от которых можно было ждать неприятностей. В свою очередь, столичное положение о виде на жительство обязывало каждого прибывавшего в Город человека регистрироваться — вставать на своего рода полицейский, паспортный учет. В обязанности околоточного входило и наблюдение за соблюдением этого правила. Но в описываемой ситуации он, вероятно, решил, что никакой беды не будет — повременить: пусть девочка, в отношении которой уже начат был процесс принятия в семью, войдет в сводки не как незаконный отпрыск незаконнорожденной, а как полноценный член все-таки вполне уважаемой фамилии. Говоря проще, этот околоточный проявил милосердие к будущности девочки: без отметок в Адресном столе и в полицейском Архиве возможным зложелателям было бы намного сложнее докопаться до ее истинного происхождения.
— Ах, вот оно что…
Михаил Георгиевич внимательно посмотрел на открытое и в этой открытости казавшееся простоватым лицо «оплошавшего» околоточного:
— Ах, вот оно что… — повторил он и кивнул.
— Да, ваше благородие… как-то так. Но вы ведь не станете писать рапорт?
— Ну вот еще!
По губам околоточного скользнула улыбка. Михаил Георгиевич тоже улыбнулся и отвернулся.
— Но причем тут ужас? — спросил тогда Петр Васильевич.
— А при том, — немедленно ответила Лидия Захаровна, — что страсть это — предоставить все необходимые свидетельства, учитывая в особенности то, что в основе всего — беззаконное признание священника! Проще было бы удочерить, но вы же сами видите: какая из меня мать? Будь я мужчиной, вопросов не возникло бы. Но для женщины… женщин у нас не ставят ни во что! Мужчине хоть при смерти позволят удочерить малолетнюю, а женщине, да еще и пожилой, — кукиш без масла!
Лидия Захаровна обвела всех вопрошавшим взглядом: что, мол, не так? Возразить, однако, никто не решился, хотя в словах Лидии Захаровны одна неточность все-таки была: процесс удочерения (как, впрочем, и усыновления) юридически никакого различия между мужчинами и женщинами не делал. Больше того: именно на женщин в Империи приходилось наибольшее количество такого рода признаний, что было вполне естественно. Единственным ограничением являлась фамилия: дать собственную женщина такому ребенку не могла или, если уж очень того желала, должна была заручиться согласием собственного отца либо иного родственника по отцу — если отец уже умер. В противном случае, ребенок в качестве фамилии получал отчество сбежавшего или отказавшегося от него непутевого папаши. Например, сын Ивана Николаевича становился Николаевым, а дочь Ивана Петровича — Петровой.
— Намучилась я, собирая бумаги, а тут еще и вот этот объявился! — вдова пальцем ткнула в притаившегося за спиной Михаила Георгиевича инспектора. — Совсем, собака, душу вымотал: повадился ко мне со своими инспекциями…
— Да я-то что! — неожиданно писклявым голосом воскликнул инспектор. — Если… если… у вас тут такое безобразие!
И он обвел рукой и вправду никуда не годившуюся обстановку фермы. Но этот жест никого не убедил, как, впрочем, и явные нарушения санитарных норм уже никого не интересовали: по свойственной людям отзывчивости перед лицом подлинных бедствий или подлинно хороших поступков, все — и Михаил Георгиевич, и Петр Васильевич, и Константин, и пятеро полицейских — прониклись к вдове сочувствием и теперь закрывали глаза на ее собственные очевидные прегрешения. В общем, люди встали на ее сторону. Вот только вопрос коровы по-прежнему оставался непроясненным, как, собственно, и механизм приключившегося на ферме.