Приключения Кати
Шрифт:
Я недоверчиво посмотрела на нее. Что чудесного в безответной любви?
— Отгадай, что он мне однажды сказал? — оживленно продолжала Фрида. — «Фрёкен Стрёмберг, у вас воистину красивый голос!» Понимаешь, он руководил у нас церковным хором. А я тоже пела в хоре! Иногда соло. Вот тогда он и сказал это, когда мы репетировали. И все слышали его слова. Это было, как раз когда мы стояли перед школой и прощались. Я потом всю ночь не спала!
Мне не довелось услышать других сердечных тайн Фриды, потому что мы уже приплыли и надо было сойти на берег.
— Да, да, у каждого свои воспоминания, — сказала Фрида и посмотрела на меня своими лучистыми глазами. — И должна сказать тебе, Кати, одно: чудесно быть влюбленной. И любят тебя или нет, это совершенно не важно!
Задумчиво брела я ко Дворцу дожей. Кажется, можно приучить себя довольствоваться такой малостью! Кажется, можно прожить остаток жизни, повторяя себе несколько слов, которые любимый изволил некогда обронить! Только несколько слов восхищения! Я рылась в памяти, желая вспомнить что-нибудь красивое, сказанное мне Леннартом. Что-нибудь, в чем я буду черпать утешение в грядущие одинокие дни и ночи! «И теперь вы, наверное, больше не деретесь?»
Да, он действительно так спросил, и это единственные его слова, запавшие мне. Видимо, их можно принять за похвалу. Но в качестве утешения на все оставшиеся годы это невероятно скудно.
Возле Дворца дожей я обнаружила господина Густафссона, погрузившегося в транс при виде барки с пивом, вылетевшей стрелой прямо из-под арки моста Вздохов[327]. Что я говорю: барка с пивом? Я имею в виду: гондола с пивом! Гондола с пивом, управляемая статным поющим гондольером, а на заднем плане — печально знаменитый мост, по которому столько несчастных узников прошли тяжелыми шагами в камеры под свинцовой крышей!
— Если даже барка с пивом романтична и называется гондола, то дело зашло слишком далеко, — сказала я Еве. — В этом городе ты беззащитна! У тебя просто нет шанса убраться отсюда живой и здоровой.
И Ева согласилась, что это трудно.
* * *
Я должна извиниться перед Тицианом, Тинторетто и Веронезе[328]. Они наверняка сделали все, что было в их силах, на стенах Дворца дожей, но их старания, потраченные на меня, именно в тот день были абсолютно напрасны. Только в одном месте я остановилась, выказав интерес к искусству. Ведь именно Тинторетто написал портрет старика, лоб которого напомнил мне лоб Леннарта[329]. Ева же просто блаженствовала. Она говорила, что начала верить в переселение душ, и была абсолютно убеждена в том, что в прежней жизни была в Венеции прекрасной, увешанной драгоценностями венецианской догарессой[330].
— Мои ноги чувствуют себя как дома в этом танцевальном зале, — сказала она и сделала несколько веселых па из самбы.
Вот что верно: люди, которые верят в переселение душ, всегда были крайне изысканны в прежней жизни: египетская царица[331], или Генрих VIII[332], или что-нибудь в этом роде. А теперь Ева, — разумеется, догаресса! Она восторженно описывала блистательные праздники, которые задавала венецианцам в гигантских залах дворца. Она считала совершенно в порядке вещей то, что ее супруг дож время от времени поспешал на галерею со стороны Пьяццетты и пред лицом народа зачитывал два-три смертных приговора! Он бывал занят таким приятным делом, а догаресса могла беспрепятственно посвятить себя танцам со смуглыми молодыми людьми из высшей знати. А если кто-нибудь из кавалеров не нравился догарессе, ей нужно было только положить небольшой анонимный донос в этот ужасный львиный зев в стене перед покоем трех инквизиторов, небольшой донос, мол, этот кавалер — угроза безопасности государства! И тогда кавалер мог проститься со своей земной жизнью!
— И когда голова его скатывалась с плеч, я говорила «хопп-ля-ля!» — удовлетворенно произнесла догаресса и поправила свои белокурые локоны.
На другой день нам предстояло покинуть Венецию, и, когда мы закончили осмотр Дворца дожей, я захотела сделать последнюю отчаянную попытку найти Леннарта. Я просила, я молила Еву помочь мне.
— Мы образуем цепь и устроим облаву на улице Мерчериа, — умоляюще сказала я.
— Тогда, возможно, нам удастся найти убежавшего маленького пострела спящим под елкой и совершенно невредимым, несмотря на жгучий ночной мороз, — ответила Ева.
Три раза заставила я ее пройти со мной по улице Мерчериа, и мы видели множество людей, и у них у всех было одно общее: они не были Леннартом.
— Тебе бы повнимательнее следить за своей собственностью, — заявила Ева. — В Милане ты потеряла перчатки, но об этом я много говорить не стану. Но потерять двухметровую персону мужеского полу — это преступная небрежность!
— Леннарт не моя собственность! — буркнула я. — К сожалению!
Так оно и было. Но почему тогда я бегала и искала Леннарта? Только теперь меня осенило, что даже найди я его — от этого лучше бы не стало. Что, собственно говоря, случилось? Трое земляков, неожиданно встретившись за границей, вместе пообедали, вот и все! Где бы ни находился Леннарт Сундман, он наверняка давным-давно забыл о моем существовании. Я сдалась!
— Гондола, гондола! — кричали гондольеры у моста Rialto. Именно здесь, у этого старого моста, бедный Венецианский купец[333] заложил Шейлоку фунт своей собственной плоти. Но к счастью, в последний момент, когда Шейлок уже начал точить нож, чтобы вырезать из груди Венецианского купца его сердце, был спасен благодаря мудрости Порции. О Шейлок, Шейлок, ты бы мог получить взамен мое! Оно для меня всего лишь бремя и мука!
— Гондола, гондола!
Гондольерам не надо было повторять это слово дважды, чтобы Ева услышала. Она уже бежала вниз, в гондолу.
* * *
Ночь над Венецией.
Как дивно этой тишине ночной
Подходят звуки сладостных гармоний[334] —
так красиво пишет Шекспир в своей венецианской драме.
Не хочу утверждать, что поездки в гондоле являются лечебным средством от несчастной любви. Но они способствуют «звукам сладостных гармоний». Так сладостно, так покойно было качаться в гондоле, скользя вдоль узких извилистых каналов, мимо темных домов и освещенных проулков, где играли и смеялись дети. Сворачивая за угол, слышать окрики и предупреждения гондольеров встречным гондолам… Сидеть молча и думать о Леннарте, теперь уже вполне покорившись судьбе… Заглядывая в небольшие садики, сидеть в гондоле, и мечтать, и прислушиваться к медленному плеску весла по воде. Нет, я не утверждаю, что плавание в гондоле — средство от несчастной любви. Наоборот! Но оно помогает ее переносить. Думаешь при этом, что, несмотря на все, — прекрасно быть влюбленной, а особенно прекрасно — жить на свете!
XIV
Кто радостные помнит времена… [335]
— Нет, послушай-ка, Ева! — воскликнула я. — Данте — он знал это!
Мы ехали поездом во Флоренцию, и я вытащила маленький карманный томик «Divina Commedia»[336], который я в качестве удобной для чтения в дороге лекции о городе Данте везла из самого Стокгольма. Мы должны были прибыть через несколько минут. Венецию мы оставили позади, и мои «радостные времена» я буду пытаться забыть во Флоренции. Если получится! Но я хотела, чтобы Ева поняла: это не так легко. Прекрасно было заручиться поддержкой Данте!
Мы прибыли во Флоренцию поздним вечером. Все устали и хотели лечь спать. Все, кроме нас с Евой. Жизнь так коротка, и Ева сказала, что «если я умру ночью, так и не увидев Флоренцию, то это меня просто неописуемо разозлит!».
Поэтому мы отправились на ночную прогулку, меж тем как супруги Густафссон, и фру Берг, и господин Мальмин, и остальные погрузились в сон. Мы ни словом не упомянули о наших планах, поскольку был риск, что господин Мальмин увяжется за нами. В последнее время он выказывал вызывающую беспокойство склонность постоянно и внезапно появляться рядом с Евой.