Приключения, почерпнутые из моря житейского
Шрифт:
Но новая жизнь, хотя с ужасом и отчаянием, а водворилась кое-как на развалинах старой.
Отказавшись навеки от своего имени, звания и своей собственной судьбы, Саломея как будто век была Эрнестиной де Мильвуа, несчастной вдовой, которая имеет право располагать своей рукою. Никогда и никто не внушал ей никаких правил и законов, которые бы связывали и обуздывали ее волю. Следовательно, воля ее была вполне свободна; а вследствие этого также свободно и независимо ни от какой любви сердце. В отношении отдачи руки она также не затруднялась: у ней было две руки. Отдав которую-то из них Яликову, она решилась отдать другую Чарову, и… но оставим покуда эту нить рассказа и обратимся к другой, которая также входит в основу нашей узорчатой и волнистой ткани.
IV
За несколько времени до приезда Чарова в свое поместье в селении Притычине стоял полковой штаб. Штаб по новому расписанию был переведен на новые квартиры, а полковой медик и хирург Иван Данилович Увалень по болезни остался на старой. Чтоб дать понятие о человеке, который впоследствии избавит нашу героиню от спазмов, мы почерпнули из моря житейского следующие об нем сведения.
По собственной охоте, или по воле родительской, или так, пи с того ни с сего, Иван Данилович Увалень, как говорится, пошел по медицине. На казенный кошт изучил он, чем кормить и поить человека, провинившегося против искусства быть здоровым; как отнимать у него все, что мешает ему существовать на белом свете, и был определен в полковые медики. Тут было ему житье. Его «гигиена для военных» нравилась всем: он говорил, что так как вредная сырость в воздухе происходит от недостатка электричества, то и необходимо пополнять его в организме приемом алкоголя в чистой воде. Во время же жаров, для уравновешивания внутреннего жара с наружным, тот же прием, но в обратном приготовлении, и именно: не напоение алкоголя водой, но насыщение воды алкоголем.
При операциях он эфиризировал субъект свой для притупления чувствительности нервов стаканом чистого алкоголя. Он говорил: «Чтоб удачно отнять что-нибудь у человека, отними сперва у него память», и все операции его были необыкновенно счастливы. Субъект, которому он отнял, например, ногу, очнувшись, думал, что нога тут, а только на нее Иван Данилович наложил успокоительный пластырь.
Действуя предохранительными средствами, он ввел в употребление, чтоб каждый больной, кроме халата, имел непременно ларец с уравновешивающим температуру лекарством.
– Здоровье, – говорил он каждому из своих пациентов, – есть самая лучшая вещь в свете, а болезнь самая скверная, и потому надо избегать болезни. Если заболеешь – и не присылай за мной: залечу, ей-богу залечу. Медицина не дошла еще до совершенства; сам Гуфланд [244] за нее не ручается; а я-то с какой стати буду за нее ручаться?
В самом деле, Иван Данилович терпеть не мог больных и жестоко бранил их.
– Эх, брат, подлинно дрянь! От болезни не умел предостречь себя; а, кажется, простое дело: соблюдай температуру. Ну, что пропишу я тебе из латинской кухни, когда и русскую-то желудок не варит?
[244] Гуфланд Христоф (1762 – 1836) – немецкий врач и деятель в области медицинского образования и улучшения быта врачей, с 1809 года профессор Берлинского университета.
Иван Данилович славная был душа; но когда заляжет спать, то уж не проси у него помощи. От кого бы ни пришли, ни прибежали, ни приехали за ним, денщик Филат, смотря по своему благоусмотрению, отвечал: «Дома нет!… Уехал, да не бывал еще; и сам не знаю где». Или: «Нездоров Иван Данилович; сам на лекарстве». Исключение было только для полкового командира или, лучше сказать, для полковницы. В таком случае Филат не только не сердился, но будил его без церемоний: «От полковника вестовой. Извольте вставать, Иван Данилович!» Когда же Иван Данилович сердился, что его беспокоят из каких-нибудь пустяков, тогда Филат уговаривал его и смирял его сердце здравым рассуждением, что «нельзя же, Иван Данилович, ведь это полковница. Прислал бы хоть адъютант полковой или баталионный командир, да я и сам разве бы только с боку на бок перевернулся. Ну, а тут нельзя».
Филат заведовал не только всем хозяйством Ивана Даниловича, но даже домовой аптекой. «Подай-ко сюда, – скажет барин, – как бишь ее…» – «Что? акву сатурновну [245] ?» – спрашивал он, так только, по привычке спрашивать и чтоб показать, что мы, дескать, знаем, что кому из больных потребно. Он в самом деле применился к обычным недугам каждого из больных.
Филат был золотой человек: славно стряпал, славно умел заплатать дырочку, бесподобно штопал чулки, отлично стирал белье.
[245] Латинское название свинцовой примочки aqua saturnina в устах вельтмановского персонажа превратилось в акву сатурновну.
– Велика мудрость стирать! – говорил он, – что, хуже я какой-нибудь прачки выстираю?… Взял, отпарил в щелоку, выстирал в корыте, выполоскал на пруде, выжал хорошенько да развесил, и прав; а выкатать не штука!
Из всего этого следовало, что, имея такого денщика, Ивану Даниловичу существенно не нужно было ни жены, ни дворни. Филату и в голову не приходило никогда, чтоб барин его женился; да и Ивану Даниловичу не шла на ум женитьба, тем более что ему сроду не случалось лечить девушек. От дамских болезней он также отказывался, частию по природной застенчивости, а главное потому, что, бог знает, с чего вообразил он, что «женские болезни не суть болезни; следовательно и неизлечимы: слабость нервов, например, – говорил он, – какая ж это болезнь? Это не болезнь, а просто слабость нервов. От раздражительности, от причуды, от вынь-да-выложи также в медицине нет лекарств: медицина не отец, не мать, не муж и не возлюбленный: ни платья не сошьет, ни шляпки не купит, ни на бал не повезет, не приласкает и не прижмет к пламенному сердцу. Что ж тут делать?»
Так рассуждал часто Иван Данилович сам с собою, вслух, возвращаясь домой от полковницы, и, боясь женских болезней, закаялся жениться. Но так как клянутся и заклинаются всегда люди, которые ни за что бы не клялись, если б оковы, налагаемые клятвами, были немножко пожелезнее и не так легко разрывались и сбрасывались, то настал же таков момент, что и Иван Данилович поклялся бы снова, что он пошутил, что глупо давать клятвы в том, в чем сам от себя не зависишь, словом, он «умно отрекся от глупого отречения, и таким образом возвратился в самого себя».
Это происходило следующим образом:
Полковой штаб, при котором состоял Иван Данилович, расположен был в одной коалиции деревянных строений, получившей название города, но не вступившей еще на степень конкретирования городской особенности. Вместо колес там служили еще ноги; на улицах раздавалась еще национальная поэзия; по праздникам можно было водить хоровод и выходить на кулачный бой, а весной и осенью охотиться на главной площади за дикими утками и куликами, потому что момент потребления дичи еще не настал для этого города, носившего все признаки захолустья. В невежественном состоянии, там не знали еще болезней, но знали только «голова болит, худо можется, нездоровится» и утешали друг друга словами: «Велика беда, что голова болит: поболит, поболит, да и пройдет». Прикинется ногтоеда, обрежет кто-нибудь палец, – «ну, не плачь, до свадьбы заживет!…» У женщин проявлялась одна только болесть, да и то, говоря словами Ивана Даниловича, не болезнь, а естественный момент органического развития.
Первый момент неизвестных дотоле болезней, требующих медицинских пособий, проявился у Машеньки, дочери одного мелкопоместного отца огромного семейства, который приезжал в город на ярмарку.
Причиною болезни Машеньки был чисто нравственный момент сильного, необычного впечатления на чувства, привыкшие к обычному. Приехав совершенно здоровою в г©рвд, здоровехонька легла почивать Машенька, вдруг разбужена была поутру странным стуком и какими-то чудными звуками. С испугом вскочила она с постели, а в это самое время, к несчастию, вбежала в комнату ее старая няня и вскрикнула: «Барышня, барышня! посмотри-ко, сударыня, что на улице-то деется!»
Машенька бросилась к окну, взглянула, и все жилки ее затрепетали, кровь приступила к сердцу, дыхание заняло: это был начальный, безотчетный момент инфлюэнции гражданственности на нежные чувства и на национальнее неопытное еще сердце; первый момент страха видеть убийственное оружие не в руках каких-нибудь чудовищ, а в руках каких-то нежных существ, которые, проходя мимо окна, так умильно глядели на Машеньку и как будто говорили ей: «Душенька! ангельчик! Как ты хороша! Позволь тебя убить!»