Прикосновение к человеку
Шрифт:
С особенным удовольствием и не без сочувственной ухмылки капитан рассказал и о том, как однажды — еще девочкой — Валя сбежала из дому в Тарханы и, изнемогая от страха, все-таки заставила себя остаться на ночь в лермонтово-арсеньевском мавзолее, рассчитывая побеседовать в полночь с Лермонтовым. «Это же действительно очень страшно, — поразился я. — Подумайте — девочка!» — «Да вы сами поговорите с ней, почему не хотите знакомиться?»
Не знаю почему, но я чувствовал какую-то прелесть наблюдения со стороны и не хотел нарушать очарования, хотя и понимал, как было бы интересно познакомиться и поговорить с Лобзиковой. Подумайте! Девушка едет из Пензы, вопреки воле родителей, к тихоокеанским рыбакам — зачем? «Затем, — сказал мне капитан, — чтобы стать художницей». — «Зачем же непременно на Дальний Восток, в океан, на рыболовецкий траулер?» — удивился я. Но удивлялся и капитан. Деньги? — не без того. Девушка хочет быть самостоятельной, и она знает, что художником становятся не сразу. В Пензенском художественном училище, куда она мечтает поступить, стипендия скудная, а родители денег не дадут. «Но главное, как мне кажется, — рассуждал капитан, — главное — это все-таки какие-то веяния романтики. А какая тут у нас романтика! Вы тоже говорили рыбакам о романтике, я слушал эту беседу. Выставить бы вас зимой на балкон вашей московской квартиры и облить водой из шланга, вот тогда бы вы и почувствовали, какая романтика у рыбаков на промысловом судне или у китобоев… Кстати, Лобзикова идет не на траулер — на китобоец. Встреча с ним сегодня ночью… Вот и вы пересядете на траулер, хоть ко мне, — тогда попробуйте выстоять на слипе полчаса в шторм, ну, хотя бы баллов пять-шесть: волна перекатывается от борта к борту, ветер сдувает, а трал идет — нужно тянуть его… Добыча! Азарт! И рыбакам стоять на вахте не полчаса, а шесть часов, перерыв — умыться, поесть, поспать — и через шесть часов опять шесть часов вахты — двенадцать часов в сутки… Опять волна, пурга, дождь… Тут тебе не до восходов и закатов! Для всех — от меня, капитана, и до последнего матроса — романтика одна — улов! Игра! Очко! Сорвать банк! Идея одна — добыча! Вес! Все мы пираты: «О-го-го, давай на абордаж, на крючки! Сгребай!» И вот в этой промтолпе — уже знаете это словечко? — девушка будет прокладывать себе путь в Академию художеств, — капитан усмехнулся, я слушал его внимательно. — Нет, — продолжал капитан, — путь явно не тот. Какое тут художество и созерцание, тут та же игра, и играть будут теперь на нее… «О-го-го! Мораль? На абордаж!» Аморалка? Судком? И судкому трудно — души пиратов, — я-то знаю их. В шестнадцатом веке они шли к какому-нибудь знаменитому Томасу Блейку, а сейчас — в Дальрыбу. Кто они? Шоферы, лишенные прав; заскучавшие тунеядцы; недавние урканы без постоянной прописки… И среди них художница Валя! Краски заката. Мерцание глаз. Тревожно за нее… А что сделать? Я сам пират…»
Вот какой разговор был у нас с капитаном в тот вечер на закате.
Быстро стемнело. Долго слышались крики и вопли палубных хоккеистов, голоса Вали не слышалось.
Идти в каюту не хотелось, я пристроился в шезлонге, на юте.
Ночь удивительная простиралась вокруг. Я знал, что мы находимся в районе ветрообразования, отсюда начинают кружить тайфуны, но сейчас было тихо, безветренно, ясно. Я еще никогда не видел такого неба. Просто страшно становилось от ярких звездных скоплений над головой. Все было какое-то другое: и устрашающее обилие звездного света, и само ощущение ночи. Другой Млечный Путь — выпуклый, длинный — уходил, как гигантская мерцающая труба, среди россыпи звезд разной величины. Иные горели, то раздуваясь, то опадая, высоко-высоко, другие появлялись над самым горизонтом, как огни маяков, и чувствовалось: восход луны близко.
Вероятно, я все еще думал о том, что услышал от капитана, может быть, ждал, что вот-вот послышится голос Вали. Особенно поразило меня замечание, что девушку будут разыгрывать — о-го-го! — в хоккей, не в шахматы, а в хоккей. Может быть, я думал и о другом: вот уже несколько дней, особая, как мне объяснил радист, структура воздуха на этих широтах мешала принимать Москву… Я задремал, может быть, заснул.
— Совсем как в деревне, — услышал я Валин голос. — Не спите же, нельзя спать, послушайте: совсем как в деревне.
Я проснулся.
Действительно — меня будила Валя, будила настойчиво, взволнованно. Лохматая ее головка, блестящие глаза, ладошка, поглаживающая меня по плечу. Поблизости никого не было. На мгновение я почувствовал тепло ее щеки.
Слегка пахло духами. Шумел океан, веял ветерок, лаяла собака.
— Верно. Собака, — удивился я, — почему собака? Что это такое?
— Ну, вот и проснулись, — улыбнулась Валя, засмеялась. — Собака. Совсем как в деревне. Это мы пришли в точку, скоро стыковка. Я хочу с вами проститься… хотя мы и незнакомы, — добавила она. — Можно?
— Валя! Конечно, можно, я и сам хотел…
— Ну и почему же? Мне тоже так хотелось, — девушка замялась, — к вам. Вы так интересно говорили тогда о романтике. — Валя вспомнила мою беседу с пассажирами-рыбаками, о которой упоминал и капитан. — Вы правильно считаете: волнение души — и всё!
— Волнение души… Да, да…
Я начинал разбираться в действительности. Теплоход продвигался самым малым ходом. По-прежнему мерцало и искрилось небо высоко над нами, а справа по борту покачивались огни поджидающего нас судна. Дальше, в темной бездне, уже занималась заря, светло отделяя горизонт: луна собиралась показаться с минуты на минуту. Над океаном, как в деревне на околице, несся заливистый с повизгиванием собачий лай.
— С китобойца, — весело пояснила Валя. — У них там собачка. Даже видно, как бегает по палубе. Лохматая.
— Вы же сейчас туда?
— Туда, — отвечала Валя.
— И вам не страшно?
— Не должно быть страшно то, чего хочешь, — отвечала Валя.
— Ишь ты какая! А вдруг зажмут?
Девушка подумала, проговорила:
— Нет! Я смотрю на других… и на вас. Вы такой важный, а зачем отправились с нами? Разве не страшно? Качает, может похолодать, все бывает в океане. Зачем поехали? А я вам скажу, зачем, можно?
Я даже немного растерялся. Валя опять подумала, спросила:
— В Сидими были?
— Был.
— И в совхозе?
Я начал догадываться, что интересует Валю.
— И в совхозе.
— И в панторезке?
— И в панторезке.
— Видели?
— Видел.
Валя спрашивала: видел ли я, как срезают панты у оленей. Но мне было неясно, какое это имеет отношение к моменту, и Валя пояснила:
— Мне однажды попалось в книжке: для того, чтобы увидеть красивое, ну, достичь его, достичь цели, иногда нужно побороть страх, грубость или мерзость. Нужно уметь это. Я не понимала, как это так — через страшное красота. Но сейчас в Сидими увидела в панторезке, как сначала ловят и зажимают оленя, его страх — он ведь весь дрожит, — ужас, боль — у него ведь все в глазах… А потом… Помните, что потом? Ох, я никогда не забуду того внезапного оленьего прыжка из-под руки палача, когда его выпустили. Секунда — и в ноздри ему дунула воля! И как прыгнул он! Боже мой! Какая красота! Я все время сейчас об этом думаю.
— Понятно, — отвечал я.
Лайнер застопорил, лег в дрейф.
У борта плескала вода, хоккеисты затихли. Мы с Валей стояли плечом к плечу. Уже совсем близко покачивалось на волне ярко освещенное судно с пушкой на высоко приподнятом носу, и было видно, как по низкой его палубе среди китобойцев, стоящих в важных тяжеловатых позах, туда и сюда бегала лохматая собачонка. Она еще не угомонилась, но ее лай теперь казался миролюбивым, примиренным, созвучным с тихим плеском волны.
— Интересно, как ее зовут. Наверно, Бобик. Или Трезор. А может, Космонавт, — и Валин голос стал теперь задумчивым, как бы даже утомленным, — почему бы это?
Мы помолчали. Мне было приятно и тревожно рядом с этой девушкой. Тепло ее щеки теперь, конечно, мне уже только чудилось. Зачем эта встреча? Этот разговор, эти волнения, какая-то непростая заинтересованность в чужой женской судьбе? Странно — почему бы это? Откуда? Нужно было что-то говорить, девушка, несомненно, ждала этого, но от всего, что случилось неожиданно и не просто, так же не просто было произносить какие бы то ни было слова. Странно, конечно! И я почувствовал облегчение, когда девушка сказала сама:
— Ну, вот мне и пора. Смотрите: там уже спускают шлюпку. Сейчас придут.
— За вами?
— Да, и за мной.
— И вам все-таки не страшно? — все, что нашелся я промолвить.
— Я уже сказала вам, — сердито отвечала девушка. — Не должно быть страшно. Пойду!
— У вас уже готово?
— Готово. Алексей Ефремович сидит на чемодане, а я вот так, как есть, — и девушка провела ладошками сверху вниз, от нежной оголенной шеи к коленям, обтянутым все тем же тонким гимнастическим трико, тряхнула головой, гибко нагнулась и, подняв что-то от палубы, протянула мне: — А это — вам. На память. Спасибо!
— Что это?
— Моя любимая штучка. Она давно у меня, была еще школьницей. Возьмите. Если интересно, Алексей Ефремович расскажет вам, откуда она. Я ему рассказала. А брать ее с собою не нужно, нет, не нужно, пусть лучше вам на память… Прощайте! Спасибо!
Если бы даже я и хотел вернуть подарок, я уже не мог этого сделать: девушка стремительно сбежала по трапу вниз, на спардек, ушла.
У меня в руках осталась мраморная головка мадонны — тонкой, очевидно, старинной работы.
На палубах уже начиналось то оживление, какое всегда бывает на судне в случаях рейсовых происшествий, и, как всегда, главным в этой беготне, переноске вещей среди боцманских приказаний и окриков было приготовление к передаче почты: мешок с письмами китобой доставит к себе на флотилию, ящички и тючки с посылками. Матросы были довольны, что китобоям предстоит такое удовольствие.