ЖАНРЫ

Прикосновение к человеку
Шрифт:

И не нужно, чтобы араб перестал любить свою пустыню.

Кто бы ни был тот человек-космонавт, который увидит землю со стороны в первый раз, как юноша в первый раз видит девушку, которую он знал ребенком, во всей красе, свою вспыхнувшую и уже уводимую невесту, — кто бы ни был этот человек — араб или северянин, он увидит к р а с о т у з е м л и с ее морями, горами, пустынями…

Кто бы ни был этот человек, он, вдали от земли, переживет заново только то, что дала ему жизнь на земле, все прежние его путешествия в прекрасном.

Для поэта нет мечты сильнее, чем уйти в это путешествие, в страну умной справедливости, добра, красоты.

Туда, туда! Уйдем туда! Уйдем в это путешествие!

ПОВЕСТИ

ПОВЕСТЬ ДЛЯ СЫНА

Глава первая

Твой дед был думец. Он служил в городской думе.

Когда меня спрашивали: «Что делает твой папа в думе?» — я отвечал: «Пьет чай».

Всякий раз, когда меня приводили к нему в комнату, где заседали думцы, перед отцом стоял стакан чая на блюдце с серебряной ложечкой.

В той же комнате с большими окнами, за которыми были видны порт и белая башенка маяка, находился человек по фамилии Живчик. У Живчика был лиловый галстук. И перед Живчиком тоже всегда стоял стакан чая.

Едва я входил, Живчик схватывал меня и поднимал на воздух, а я очень этого боялся и потому вначале невзлюбил Живчика.

Другие думцы тоже отставляли свои стаканы с ложечкой, откладывали газеты и предлагали маме стул. Красивая мама садилась и, расправив юбку, раскрывала веер, усыпанный чешуйчатым стеклярусом. Думцы шутили со мной и с моей сестрою, а Живчик всегда спрашивал:

— Когда ты вымоешь свои глаза?

Они были у меня круглые и черно-блестящие, как маслины. Они причиняли мне много неприятностей, я старался-таки отмыть их, но мыло щипало глаза, я плакал, оставлял напрасную попытку.

Из впечатлений более ранних помню: в комнату вбежала наша прислуга Настя и воскликнула:

— Барыня! Несут убитых…

Мама всполошилась, сердито отстранила меня от подоконников, где я вырезывал фигурки из бумаги, и, торопливо открыв форточку, высунулась на улицу.

Она смотрела долго, я снова влез на подоконник и из-под ее локтя увидел: люди в белом с красными крестами на рукавах несут носилки, на которых трясется тяжелое, покрытое одеждой и тряпками. Людей и носилок было очень много. Много!

Втроем с мамой и сестрой мы ночью ехали откуда-то на дрожках. Я уже переставал следить за толстым задом извозчика, похожим на огромный мяч, перестал следить за движениями ватных его плеч и рук, я засыпал, склонившись к животу матери, как вдруг под нами страшно треснуло, и лошадь понесла…

В ту ночь я не мог уснуть. Все ждали мужа Екатерины Алексеевны, нашей соседки. Екатерина Алексеевна сидела с мамой в столовой: была еще какая-то дама; Настя несколько раз подогревала самовар. Наконец муж Екатерины Алексеевны вернулся, и я слышал, как испуганно он сказал:

— Анархисты бросили около Робина бомбу. В порту подожгли пакгаузы.

Все пошли к окнам и открыли на минутку ставни. «Вот как! Подожгли пока усы», — думалось мне.

— Какой ужас! — сказала мама. — Бог знает, что делается теперь на Дальнем Востоке! Александр Петрович всегда так: когда здесь теряешь голову, от него ничего не дождешься.

Около меня присела Настя. Она дрожала. Я стал просить ее показать мне то, что происходит сейчас на улице. Она укутывала меня и грозила позвать маму, но, видимо, ей и самой хотелось выглянуть за ставни. Бесшумно, чтоб в столовой не было слышно, она приоткрыла половинку, и в комнате сделалось как в церкви, когда мерцают красные лампадки. Я не мог понять: почему так посветлело, если подожгли пока только чьи-то усы?

За отца я был спокоен: по фотографии я знал, что усы у него подстриженные.

Отец в это время был еще на театре закончившейся войны с Японией. Он был «санитарного поезда комендант», как говорила мама.

Теперь, конечно, не пережить заново все то, что составляло жизнь двухлетнего мальчика. Я могу лишь сожалеть о том, что не помню ни отъезда отца на Дальний Восток, ни тех слов, которые, наверно, он посвящал мне в своих письмах; но тогда, в ноябрьские дни девятьсот пятого года, я должен был все это чувствовать так, как будто отец только что вышел за порог.

Ставни не отворялись и днем. Ели кашу и целый день пили чай. За ставнями иногда кто-то бежал, слышались крики и громкий смех. Тогда меня и сестру уводили в столовую — комнату окнами во двор.

Броненосец «Потемкин» стрелял по городу. Говорили о том, что это самый большой броненосец, что «только вот выстроили, вооружили и против него нет равных». Муж Екатерины Алексеевны пошел смотреть дома, в которые снаряды попали, а Екатерина Алексеевна сидела у нас и, положив голову на стол, плакала.

— Все разворотило! — сказал муж, вернувшись, и увел Екатерину Алексеевну.

Потом пришла с узелком Ханя, мамина модистка, и тоже плакала и обещала сделать из мамы первую красавицу.

— Куда же я пойду? — спрашивала она и всплескивала руками. — Вокруг погром!

Ханя осталась у нас, но мама, от испуга почти переставшая двигаться, говорила Насте и Екатерине Алексеевне, что теперь зарежут нас всех.

Однажды ни с того ни с сего вдруг зазвенело и посыпалось за ставней стекло, и еще раз, уже в дерево, ухнуло что-то тяжелое. После этого все мы перешли и на день и на ночь к Екатерине Алексеевне, квартира которой была во втором этаже. Внизу забыли нашу таксу Жмурку.

Оставленный без присмотра песик свалился в яму дворовой канализации, дворник вытащил его оттуда, но песик сдох. Наташа, моя сестра, и я так горевали, что нам разрешено было его похоронить. Под акацией у нашего порога, где Жмурка любила обнюхивать и поднимать лапку, мы выкопали ямку и, укутав Жмурку обрезками из Ханиного узелка, там и закопали; но вместе с тем, воспользовавшись случаем, шмыгнули с сестрой к воротам.

По улице шел народ с картинами и флагами, в разных концах толпы нестройно и непонятно пели.

Из города Тулы привезли большой деревянный ящик. Его внес веселый почтальон, от почтальона пахло кожей. Он был счастлив тем, что доставляет людям столь приятный сюрприз. Мама до того растерялась, что, казалось мне, допустила оплошность, не оставив почтальона в гостях. Но почтальон был так счастлив, что не желал мешать нам, и, щелкнув сумкой, ушел за кучером. На улице его ждала черная лакированная карета со смирной лошаденкой. Мама звала нас от окон к ящику и хотела казаться сердитой.

Поделиться с друзьями: