Прикосновение к идолам (фрагмент)
Шрифт:
На стене галереи висят ватник с номером и сапоги, его лагерная одежда. Она как-то специально закреплена -- экспонируется, -- и ее сразу замечают все, кто приходит. Сергей очень дорожит ватником, что не мешает ему каждый день всучивать его мацонщику. Тот с утра появляется во дворе, продавая мацони, дает Сереже банку, а денег не берет (да у того их и нет.)
– - Ну, тогда возьми мой ватник.
– - Зачем он мне? Да еще такой страшный.
– - Зато теплый.
– - А мне не холодно. Вай, ешь мацони и не морочь мне голову!
Мацонщик машет рукой и уходит, а Сережа аккуратно вешает ватник обратно. И так каждое утро. Его сестра Анна Иосифовна с семьей живет на этой же галерее, но отдельным хозяйством, не в силах совладать с Сережиной безалаберностью и добротой. "Все, что ему досталось от матери, он раздарил друзьям, -- жаловалась она мне.
– - Видите эту вазу? (На полу стояла огромная, пугающая красотой ваза с изображением Мао Цзэ-дуна.) Так вот, их было две, вторая с портретом Сталина. Это были мои вазы, а Сержик вазу со Сталиным кому-то подарил. Ему, оказывается, противно видеть Сталина. Барин какой! Теперь Мао стоит один. Я запираю комнату, он и Мао способен подарить!" Но она жалеет его, приносит кастрюлю с супом, стирает и осуждает за расточительность. А Гаррик в восторге от дяди, похож на него и все время улыбается.
Вечером мы сидели за столом, было, конечно, много народу. Ужинали. Вдруг вбежала перепуганная Аня: "Сержик, там тебя спрашивает милиционер. Что ты опять натворил?" -- "Зови его сюда!" Все притихли, а "армянское радио" приготовило документы. Вошел милиционер, с ним какой-то тип в джинсовом костюме, с волосами, как у Анджелы Дэвис, и еще молодой человек, Эдик. Я их принял за понятых, но оказалось, что это друзья милиционера.
– - В чем дело?
– - Почему вы до сих пор не прописаны? Все готово, начальник каждый день ждет вас, а вы не являетесь. Обычно просители хотят прописаться, а милиция их не прописывает. А тут мы хотим прописать вас, а вы не прописываетесь. Так в Тбилиси не бывает.
– - И это все? А я думал, что вы по делу. Садитесь за стол. Нет, нет, пока вы стоите, я с вами и разговаривать не буду, тем более о прописке. Анджела Дэвис (так он окрестил джинсового гостя), вам что -- особое приглашение?
Все, обескураженные, сели. Ужин продолжается. Время от времени Сережа говорит Гаррику: "А ну-ка достань из ящика печенье". Или: "Принеси из ящика сахар". Тот достает и приносит. Наконец Сергей говорит: "Знаешь что? Тащи сюда весь ящик, чего там размениваться". Тот ставит на стол фанерный посылочный ящик, на нем я читаю знакомый адрес: "Винницкая область, село Губник, участок 301/39". Это лагерь, где сидел Сережа. Он собрал посылку друзьям-зекам, но не успел отправить. Тут пришли гости, еды в доме нет, и он стал черпать щедрыми горстями прямо из ящика: "Ешьте, урки подождут еще один день. Завтра соберем новую!" Вскоре милиционер уже произносил пышные тосты по-грузински, где по-русски слышалось только "гениальный Параджанов". Эдик не пил, он был за рулем, а Анджелу Дэвис поставили вскрывать консервы из тюремной посылки. Утром Сережа сказал:
– - Мы сегодня поедем в Мцхету, я тебе покажу фрески. Анджела Дэвис дает свою машину, повезет нас Эдик. Сейчас они с Гиви придут. Вставай.
– - Кто это Гиви?
– - Вчерашний милиционер. Я ему подарил отрез на костюм при условии, что он никогда не будет говорить со мной о прописке. Он не хотел брать, но был в таком состоянии, что ему можно было всучить этот буфет.
– - Господи Боже, зачем же нам милиционер, чтобы смотреть на фрески?
– - Он сегодня выходной и не милиционер, а просто Гиви. ...Едем. Вдруг Сережа велит остановиться на тихой улочке и скрывается в подъезде, откуда вскоре появляется с вазой клаузоне: "Я зашел к знакомым, никого дома нет, дверь открыта. Представляешь, какой они поднимут крик, когда хватятся вазы?" Я выскочил из машины: "К твоим делам не хватает, чтобы тебя еще уличили в воровстве. Отнеси обратно вазу, иначе я никуда не поеду". Пошли возвращать вазу. Сережа что-то крикнул по-грузински, вышел мальчик. "Софико дома?" -"На репетиции".
– - "А папа?" -- "Папа дома".
– - "О, здравствуйте, как я рад, заходите", -- сказал папа, который оказался Георгием Шенгелая. А Софико -это Софико Чиаурели. Мы ввалились к ним поутру без приглашения, по пути чуть не украв вазу. Приносят угощение, кофе. Вся компания плюс милиционер в штатском садятся за стол. Входит Верико Анджапаридзе в черном стеганом халате -- ведь еще утро, она дома и так рано гостей не ждала... (Лет тридцать назад я видел ее в "Даме с камелиями" на грузинском языке. Она была ослепительна.) Гиви, как вчера, говорит витиеватый тост по-грузински (сразу видно -- специалист), из которого я понимаю только "гениальная Верико". Мы все почему-то сидим одетые. Полная чертовщина: ваза, милиционер-тамада, дама с камелиями, на Параджанове пальто Михаила Чиаурели, подаренное Сереже по выходе из тюрьмы... Слово за слово, Верико Анджапаридзе спрашивает Сережу, что он собирается делать.
– - Ничего.
– - Отчего же?
– - Уезжаю в Иран!
– - Я тебя серьезно спрашиваю!
– - Правда. Уезжаю.
– - Что же ты там будешь делать?
– - "Лейли и Меджнун".
– - Не думайте, Верико Ивлиановна, что Сережа сочиняет, -- говорю я.
– Он действительно подал прошение, чтобы ему разрешили уехать на два года в Иран.
Она только пожимает плечами: "Чтобы армянин -- и был такой глупый". В ответ Сережа уговаривает ее ехать с нами... на ювелирную фабрику. (Это для меня полный сюрприз!) Он вытаскивает из кармана серебряный половник и многозначительно им помахивает.
– - Что ты мне его тычешь, думаешь, я никогда не видела серебряного половника?
– - Это половник платиновый. Наследство от мамы. Сейчас мы все поедем на ювелирную фабрику, там мой знакомый -- главный ювелир города (что за должность?) подтвердит, что это именно платина. У него такая машина: суешь туда ложку, а выходит цепь. Мы всем там наделаем цепочек. Вам очень пойдет платина к черному, -- и он приложил половник к ее халату. Она улыбнулась.
Наконец мы поднялись, Верико сердечно расцеловалась с Сережей, велела ему приходить каждый день к обеду, любезно простилась с нами, и мы покатили в Мцхету. Как нам казалось. На самом деле свернули на какую-то улочку и остановились у ворот ювелирной фабрички. Вызвали "главного ювелира Тбилиси", который на деле оказался просто главным инженером. Диалог такой:
– - Резо, дорогой, это мои друзья, сплошь знаменитости, можешь не сомневаться. Помоги нам: мы привезли платиновый половник, как ты думаешь, сколько он может стоить?
– - Платиновый??? Ну-ка покажи... Чепуха! Обычное серебро.
– - Резо, не вздумай нас обдурить. С детства я знаю, что он платиновый, а теперь вдруг стал серебряным?
– - Да ты что, взбесился? Нино, Нино, иди сюда. Возьми, сделай анализ.
– - Начинается -- анализ, шманализ. Это тебе не моча. Не можешь оценить на глаз, так лучше приходи вечером в гости. Ждем тебя, дорогой! До вечера!
И мы весело покатили в Мцхету, размахивая половником.
В это постлагерное время, их было много, пустых времяпрепровождений. Он, сломленный, пытался уйти от мрачных мыслей, которые его не покидали. Часто посреди застолья Сережа отключался, смотрел сквозь нас и -- дальше, сквозь стены. Я слышал, как по ночам он вставал и ходил по галерее. Когда он вышел из тюрьмы, друзья сразу бросились помогать ему, устраивать на студии Тбилиси и Еревана, на ТВ в Москву. Но он не торопился, травма была велика: "Думаешь, после того, что я видел там, я могу сразу встать к аппарату и скомандовать "Мотор!"?" Когда же ему указывали на кого-то, кто, вернувшись оттуда, продолжал творческую жизнь, он отвечал: "Воскреснуть могут мертвые, живым это труднее". Он ненавидел всю кинематографическую общественность за то, что она в свое время не выступила в его защиту -- как будто можно было что-нибудь изменить в том ужасе, который на него свалился! И, кроме того, это было несправедливо: С.А.Герасимов и Л.А.Кулиджанов, Юрий Никулин, Софико Чиаурели и братья Шенгелая пытались облегчить его участь, но при всем их авторитете -- безрезультатно. Когда он вернулся, друзья с Московского ТВ предложили ему короткометражку, "для разгону, а уж затем что-нибудь большое". Он не пошел даже разговаривать. Георгий Шенгелая договорился в Армении, что Сереже дадут там постановку, но он не откликнулся на приглашение. Думаю, что он не хотел и не мог снимать то, что не придумано им самим.
Я был свидетелем одной такой истории. Параджанову предложили сделать картину о скульпторе Никогосяне -- для ТВ Армении. Всю организацию Никогосян брал на себя, Сереже оставалось только творчество. Три дня будущий герой картины звонил к нам (в Москве Сережа остановился у нас), уговаривал его приехать в мастерскую, посмотреть работы, поговорить. Наконец перезвон утих, в два часа его ждали завтракать, утрясать дела с представителями постпредства и телестудии. Все серьезно, солидно, Сережа проникся ответственностью и поехал. В три часа звонит Никогосян: "Где Сергей?" -"Поехал, ждите". В четыре опять звонок: "Его нет! Вся еда стынет, а напитки, наоборот, греются! Культуратташе обескуражен...." Так его и не дождались. Вечером заявился домой с ящиком посуды, купил в комиссионке. Мы изругали его как умели, а ему хоть бы хны: "Чудаки, вы лучше посмотрите, какой я откопал для вас молочник". Через два дня, когда поутихли трехсторонние армянские страсти (Никогосяна, Параджанова и Катаняна), его все же удалось запихнуть в мастерскую к Никогосяну. Вернулся умиротворенный: скульптуры понравились, о фильме договорились. Но когда надо было ехать в Армению, он выступил в роли Подколесина, и все опять ушло в застолье, в подарки, в фантазии.
Из моего дневника, 12 января 1982 года:
"Он не может заранее ничего спланировать, да и бесполезны были бы эти планы. Он фантазирует, творит то, что видится в этот миг, то, что явилось внезапно из детства, из прошлого, из вчерашнего дня или из сегодняшнего, он отдает свои фантазии, прозрения и просто "мо" тому, кто сидит напротив". Написано не о Параджанове, но будто о нем. Это о другом художнике -- Юрии Олеше.
Я давно заметил, что живопись и архитектуру Сережа знает отлично, в иранском искусстве и Ренессансе ориентируется, как у себя дома. Лишенный возможности видеть иностранных гастролеров, полотна зарубежных художников и современные фильмы, он как-то обо всем догадывается, чувствует, даже порой предвосхищает. После обеда смотрели с ним монографии Шагала и Малевича, Филонова и Якулова -- все было для него открытием, но обо всем он судил так точно и серьезно! Понимал сразу, с полувзгляда. Вчера устроили ему билет на "Анну Каренину". Пришел, потрясенный балетом, долго молчал. Наутро говорит: "Вы не понимаете, что у вас под боком. Вы это видите каждый день и потеряли ощущение чуда (мы его успокоили, что не потеряли.) У Плисецкой искусство новаторское. Я не видел, как танцуют за рубежом, но у нас она давно авангардистка. То, что делает Майя, не делал никто. Вот Юрий Любимов. Я его очень люблю. Но его искусство реанимационное. Так ставили и до него, правда, давно. Он оживляет". Насчет Любимова мы с ним не согласились, но переубедить его не может никто -- ни мы, ни Бог, ни царь и ни герой. При всей его эмоциональности, спонтанности и разбросанности -- сосредоточенность на творчестве. Все умеет сравнить и дать точную характеристику. Часто цианистую".