Прикрой, атакую! В атаке — «Меч»
Шрифт:
С огромным трудом, но точку все же находим. Нам помогли костры на посадочной. Я приказал их зажечь сразу же после нашего взлета. Увидев костры, передаю: «Сажусь с ходу!» Выпускаю шасси, планирую и вдруг… прямо перед носом моего самолета По-2. До сих пор не пойму, как мы не столкнулись. Очевидно, сработал рефлекс, доведенный до высшей формы птичьих инстинктов.
Я отвернул вправо, о чем узнал от летчиков только после посадки. А сам так и не понял. Пока делал повторный заход, пока приходил в себя, летчики сели, и я зарулил самолет уже в темноте.
А что будет завтра? Как сложится обстановка? За день линия фронта так отодвинулась, а впереди еще целая ночь. Завтра, пожалуй, мы и не сможем помочь нашей пехоте. Передовые части уйдут так далеко, что их не отыщешь. Впрочем, зачем ломать голову? Утро вечера мудренее. Утром все будет ясно. А сейчас — на ужин.
Обидно, воюем на вражеской территории, дело идет к концу, а люди все гибнут и гибнут. А может быть, живы они, Кнут и Сисько? Из летчиков кто-то сказал, что в воздухе видели парашют. Значит, один живой, если действительно видели. Был живой. А будет ли — сказать нелегко: бой проходил над вражеской территорией. Хорошо, если приземлился в лесу, вдалеке от позиций. Тогда еще можно на что-то надеяться.
А если плен? Как его выдержит тот, кто остался в живых?
Коля Кнут… Очень хороший летчик, но физически слаб. Может согнуться, сломаться. Может не выдержать. Сисько? Этот выдержит. Крепок душой и телом. Будто воочию вижу Василия: коренастый, среднего роста, смуглое цыганского типа лицо, буйные кудри.
Мадьяры боятся нас. Старики, женщины, дети нам на глаза не показываются. Знают, что делали их войска на нашей земле. Убивали, жгли, издевались не хуже своих хозяев — немецких фашистов. Но мы понимаем: не идея ими руководила, а трусость, желание выслужиться, не попасть в немилость. За врага считаем только того, кто держит в руках оружие.
Мы живем на квартире вместе с Леоновым. Хозяин дома — мадьяр лет сорока — уступил нам лучшую комнату, жена застелила постель, ежедневно меняет белье. Он мелкий торговец, его небольшой магазин в этом же доме. Первое время и он, и его жена избегали нас. Но видя, что мы ни разу к ним не зашли, не заглянули в их магазин, уходим с рассветом, приходим чуть ли не ночью, они успокоились.
На третий или четвертый день хозяин предложил мне сыграть в шахматы, угостил сигаретами. Играю я плохо, но согласился, чтобы не обидеть его и чтобы, как говорится, поддержать марку советского летчика. Играли молча: я не знаю мадьярский язык, он — русский. «А ведь это мой враг», — подумалось мне, но я ничего к нему не почувствовал. Я смотрел на его лицо, задумчивое, сосредоточенное, и, пытаясь настроить себя против него, думал о том, что в сотне километров отсюда мадьяры стреляют в наших солдат, убивают… И опять ничего не почувствовал. Я начал думать о том, что мадьяры творили на нашей земле, как они жгли, убивали, насиловали, но в мадьяре врага не увидел.
Я выиграл первую партию, затем вторую, и мы разошлись. Потом он пришел опять. Мы молча передвигали фигуры, и опять я выиграл. Он не обиделся и предложил сыграть еще одну партию, и опять проиграл. «А ведь он поддается мне», — подумал я, но сразу отбросил эту мысль. Зачем ему поддаваться? Ради чего? Мы стали играть новую партию, и я вдруг увидел: все верно, он поддается. Ради чего? Его же никто не притесняет, не обижает. Мы стали играть новую партию, и опять я увидел: он поддается. Поддается из боязни, что я могу рассердиться, разгневаться, сделать ему неприятность. Так, вероятно, делали немцы. Мне стало жалко его и стыдно, что в этом забитом мадьяре пытался увидеть врага.
Мы в Кечкемете. До столицы второго сателлита Германии осталось километров восемьдесят. Будапештская группировка фашистских войск в окружении. Авиация противника неистовствует, бои идут с рассвета до темноты, хоть и стоит непогода.
В первый же день, как мы прибыли в Кечкемет, во время ужина из облаков вынырнул «Юнкерс» и бросил бомбу. Она попала в соседний дом и развалила его. Я понял, что немцы знают и нашу столовую, и когда мы в нее приходим. Решил на ужин привозить не сразу весь полк, а поэскадрильно. Так безопаснее.
Живем в имении сбежавшего куда-то вельможи. Вокруг — сад. Несмотря на осень, яблоки все еще не собирали. Наверное, некому. Выпал снег, а они висят, крупные, красные, обливные. Мы их не трогаем — не наше. Пришли женщины из местного госпиталя, спросили, можно ли набрать яблок для раненых мадьярских солдат. Я разрешил:
— Берите. Это не наше, а ваше.
Они посмотрели на меня удивленно и молча направились в сад.
Наши войска идут за Дунай, в обход Будапешта. Мы прикрываем.
В первый же день и в первом же вылете погиб Евгений Пьянков, мой ведомый. Звено вел Сергей Коновалов. Они встретили группу ФВ— 190, заходящих бомбить переправу. Дело решали секунды, и наши, чтобы сорвать удар, пошли в лобовую атаку. Евгений сбил одного фашиста, но попал под удар другого. Пушечный залп «Фокке-Вульфа» развалил его самолет. Тяжело раненный летчик раскрыл парашют, приземлился, его подобрали, сделали операцию, но ранение было слишком тяжелым…
Я видел его уже мертвым. Фашистский снаряд отбил ему руку, вырвал плечо по грудь. Я смотрел на погибшего, и горе сжимало сердце. Боль и страдания не исказили его лица: оно оставалось красивым, как у живого. Я стоял, глядел на него, вспоминая нашу с ним необычную встречу.
…Мы летели в составе шестерки Як-7: перегоняли машины на фронт. Вдруг узнаю: среди нас находится девушка, и летит она вместе с Пьянковым. Непостижимо уму. Посторонний человек на борту военной машины. Без парашюта. В кабине, перед полетом закрываемой наглухо. Да как он отважился, летчик Пьянков? Ведь это почти преступление. Вызываю его, требую объясниться. Смущен, но смотрит открыто, смело. «Люблю ее, — говорит, — и она любит. Не хочет меня оставлять. Договорились, что будем все время вместе, она будет работать, а я воевать, после победы поженимся».
Они были все время вместе. Она работала в авиационно-техническом батальоне, а он дрался с фашистами. Дрался честно и смело. В каждой своей победе видел приближение счастья. И мы не раз вспоминали о том, как летели через всю нашу страну с невестой в кабине. Он брал в столовой еду и нес к самолету. «Запасаюсь на случай вынужденной посадки», — объяснял он товарищам. «Сестра», — сказал он однажды, когда трудно стало скрывать. А потом рассказал откровенно. Вначале это было только его секретом и только его заботой, потом — всех остальных. Всем стало весело. Секрет объединял небольшой коллектив, забота о девушке роднила его.
Я смотрел на лицо Евгения и вспоминал наши полеты, бои. Он оказался очень хорошим ведомым, надежным щитом своего командира. Атакуя врага, я не смотрел назад: всегда был уверен, что хвост моего самолета надежно прикрыт. Когда я был на земле, Женю охотно брали в полет другие ведущие групп.
Выступали летчики, техники. Говорили о Жене, вспоминали других, кто погиб еще раньше. Сквозь боль и тоску о погибших прорывались и гнев, и ненависть. Будь они прокляты, гитлеровцы и их приспешники! Отольются им наши слезы, слезы наших родных и близких, муки народа.
Прогремел троекратный салют, и Женя остался в чужой, покрытой кровью земле, в Кечкемете. Я мысленно глянул назад и увидел могилы моих пилотов, могилы моих боевых друзей: Маковского, Чирьева, Демина, Черкашина, Завражина, Голубенко, Черненко… И все другие могилы, что остались под Тихвином, Курском, около Харькова, на старом Днепре, в Бессарабии… Сотни тысяч могил других. И это наш путь к победе. Страшный, кровавый, незабываемый.
А день продолжается. Стою у командного пункта, смотрю. Пилоты сидят в кабинах, дежурят. В воздухе дымка, густая — сквозь нее с трудом пробивается солнце. Слышу звук немецких моторов. Характерный дребезжаще-урчащий звук, будто из бочки. «Фоккер»! Приближаются восемь машин. Пикируют. Воют летящие бомбы, взрываются в полутора километрах от нашей точки. Немцы не рассчитали. Допустили ошибку. Сейчас, конечно, исправят. Идут от земли боевым разворотом и… пропадают. Затихает дребезжаще-урчащий звук.