Присутствие. Дурнушка. Ты мне больше не нужна
Шрифт:
Дыхание теперь с трудом проходило сквозь горло, словно там было полно мелких камешков, а он все старался выбросить из головы воспоминания о том ужасном дне. Высокая волна внезапно лизнула его ботинок, и он отпрыгнул назад. Наклонился, пытаясь сосредоточиться на том, чтобы вытереть ботинок ладонью. И вдруг осознал, что уже коснулся этой злой воды. Он понюхал ладонь. Нет, ничем гнилым не пахнет. Или, может быть, это Бог сегодня сидит в воде, и ему нельзя входить к Нему, поэтому вода и не пахнет гнилью, даже если ему запрещено к ней прикасаться. Он отошел на несколько ярдов и сел на песок, и образ дантиста смешался с дрожью страха оттого, что он прикоснулся к воде, и он позволил себе испытать прилив какого-то пугающего удовольствия.
Он ясно видел сейчас тротуар перед их многоквартирным домом в городе — вот мама идет домой, а он идет рядом с нею и слышит, как у нее в руке шуршит пакет из упаковочной бумаги, в который сложена бакалея. И еще он вспомнил ощущение, которое всегда испытывал, идя рядом с нею: что не нужно думать, куда надо поворачивать, где остановиться, когда ускорить шаг, а когда замедлить. Они были как бы соединены невидимой связью, и ему только и оставалось, что быть там, где он находился. А потом вдруг они остановились. Подняв глаза, он увидел лицо незнакомого мужчины, совсем близко от ее лица. И тут со щеки этого мужчины упала слеза, пролетев мимо носа Мартина. А она разговаривала с ним и как-то очень странно смеялась — ею словно бы овладело крайнее возбуждение, возможно, вполне искреннее. А он называл ее по имени, этот незнакомец. И потом, когда они в холле дожидались лифта, она опять рассмеялась и сказала, все с тем же задыхающимся смехом:
— Знаешь, а он был в меня здорово влюблен! И я уже была готова выйти за него замуж, представляешь? Он тогда был всего лишь студентом. Ох, сколько книг он мне тогда приносил, все время!
Сквозь грохот волн он по-прежнему слышал ее возбужденный голос, прямо над своей головой, точно так, как слышал его тогда, в холле. И он снова покраснел от смятения, но это унизительное ощущение возникло вовсе не от этого воспоминания или от той случайной встречи. Он не мог возразить себе ее и впрямь замужем за тем дантистом, поскольку она была женой папы, она была его мама. Вообще-то он едва помнил, что она говорила в тот день, помнил только ее смех и возбужденное дыхание, когда она рассталась с дантистом и они вошли в подъезд своего дома. Он никогда до этого не слышал, чтобы ее голос звучал таким образом, столь возбужденно, и это заставило его тут же принять твердое решение никогда и никому не рассказывать, что он обратил внимание и на этот странный тон, и на ту довольно странную женщину, которая подобным тоном разговаривала. А ужас, который скрывался за его смятением, проистекал от понимания того, что он знает нечто, чего не знает папа. С того дня он ощущал себя подобно маленькому пастушку, который пасет стадо огромных животных, и их следует оберегать от понимания того, какие они огромные и сильные; и если он устраивался на минутку поиграть, чтобы они этого не видели, или даже шутил с ними или стегал их, он ни на секунду не забывал, что его пастушеская дудочка никогда не сможет совладать с их неосознанной дикой силой, если они однажды понимает, что они вовсе не единое целое, но отдельные существа, что они не связаны мысленно друг с другом, но способны разговаривать и дышать самостоятельно, по отдельности и по-разному, когда не видят друг друга. Только он один знал это, только ему одному было поручено оберегать их от этого знания и от понимания того, что все они теперь совсем не такие, какими были до того, как дантист подошел к маме на улице.
Как и всегда, когда он вспоминал того незнакомца, он вспомнил и следующий за этим день, воскресенье, когда вся семья отправилась на прогулку, и когда они подошли к тому самому месту на тротуаре, он даже задержал дыхание, уверенный, что, когда папин ботинок коснется его, тут же раздастся страшный грохот и треск. Но папа прошел по этим бетонным плиткам и ничего не заметил, и мама тоже ничего не заметила, поэтому Мартин в этот момент ясно и четко понял свой долг: ему одному предстоит сохранять бдительность. Потому что даже при том, что мама действительно странно вела себя с незнакомцем, она не понимала реального значения этой случайной встречи, как понимал его он. Ему никогда не следует давать ей понять это, никоим образом не раскрывать ей истинный смысл того, что она сделала. Вместо того чтобы возбужденно смеяться и сообщать: «Знаешь, он был так в меня влюблен, что я чуть не вышла за него замуж», — она должна была завопить и завизжать и прийти в ужас. Но он никогда ей этого не скажет.
И сейчас его мысли мешались и метались, как случалось всегда, когда он доходил до последней части воспоминаний, когда представлял себе, что случится, если папа когда-нибудь узнает не только про то, что тогда произошло, но и то, что ему, Мартину, известна эта тайна. Папа строго поглядит на него с высоты своего роста и взорвется страшным ревом от обиды и ужаса: «Мама чуть не вышла замуж за дантиста? Да что ж ты за мальчик такой?! Да как ты мог вообразить себе подобную чушь?! Ай-яй-яй-яй!» И его поглотит этот рев. Боль от такого предположения заставила его вскочить на ноги.
Он шел по берегу, подбирая маленькие улиточьи раковины и дробя их в мелкую пыль; кидал камушки, ломал прутья, но эта угроза никак не оставляла его в покое. Понемногу, медленно-медленно до него стало доходить, что никогда прежде он не видел маму такой перепуганной, как только что, когда он от нее убежал. Он нередко доводил ее до бешенства, но ничего подобного еще никогда не случалось, не было в ее глазах такого выражения. И еще, когда она его ударила, то оскалила зубы. Такого никогда не случалось, зубы она никогда не оскаливала.
Оскаленные зубы и дико расширенные глаза… Он поглядел на море. Может, это связано с тем, что нынче праздник? Он уже верил, что от его плохого поведения исходит некий невидимый луч, некий сигнал, который уходит за пределы его семьи и вливается во тьму, где-то далеко; эту мысль он никогда не обдумывал, он это просто всегда знал. И возмездие придет к нему из этой тьмы, как оно должно последовать из непреложного и непременного приговора, от которого невозможно укрыться, спрятаться или уклониться. Возмущение, что он увидел в ее глазах, теперь представлялось ему испугом за него, испугом оттого, что он навлек на себя из тьмы. Она не просто разозлилась на него там, на веранде, она испугалась за него и вместе с ним. Он, должно быть, сказал ей нечто такое, что было не просто оскорблением, но и грехом. А он уже и не помнил, что ей сказал. Неспособность вспомнить пугала его и сама по себе; она открывала перед ним весьма возможные очень неприятные последствия.
Ох уж этот дантист! У него екнуло сердце; неужто он и впрямь по оплошности сообщил ей, что знает, что она вела себя с этим незнакомцем таким странным образом? Или, может быть, она считает, что он уже рассказал про все папе? Ему захотелось броситься домой и сказать ей: «Мама, я никогда не говорил папе про дантиста!» Но как только он представил себе это, он тут же замер на месте, поняв, что еще и не может сказать ей все, что он знает. А если расскажет Бену, Бен придет в ужас лишь от того, что у него хватило дурости хотя бы произнести подобное вслух. Он медленно брел вдоль берега, такой же одинокий и унылый, как навязанный ему долг, невольно делясь своей тайной с бородатым морем, в запретных глубинах которого скрывались глаза, которые все видели, видели его, видели то, что у него в голове. И, медленно продвигаясь вперед, он уже воображал себе, как это будет выглядеть, когда он утратит эту свою способность воображать; если папа когда-нибудь узнает о том, что ему известно, и взорвется криком, и тогда он постепенно исчезнет. Но это будет еще не конец. Он вообще-то останется там, где и был, все время будет их видеть и все слышать, вот только они-то его видеть не будут. И внезапно он почувствовал, что тогда сразу же разразится плачем, будет оплакивать их и то, что они его потеряли, и тогда он сразу исправил то, что уже себе вообразил. В сущности, они будут его видеть, когда будут на него смотреть, но как только повернутся к нему спиной, он тут же исчезнет. Это было просто отлично. Ночью, например, он сможет вылезти из постели и, невидимым, пройти к ним в спальню и уютно там устроиться и сидеть, а они и не узнают, что он рядом. А если он почувствует себя усталым, когда будет уже очень поздно, то просто ляжет в кровать между ними, и все будут отлично спать. За исключением того — предусмотрительно добавил он, — что ему нужно будет следить, чтобы не налить в постель, а не то они проснутся утром, обнаружат это и будут обвинять друг друга и ссориться.
Тут он заметил, что стоит неподвижно на одном месте, лицом к океану. И понял — а это была как будто очень давняя мысль, которая никогда его не покидала, — что может войти в воду и утонуть. На секунду ему показалось, что в этом нет ничего страшного и никакой надежды, а одна лишь радость оттого, что ему уже не нужно будет ничего желать, ни к чему стремиться. И он сразу вспомнил то время, в начале этого лета, когда они с братом купались, еще до завтрака, пока на пляже никого не было. И некоторое время играли в воде, а потом настала пора возвращаться домой, а он никак не мог выйти из воды. Откат тащил его в море очень сильно, когда он пытался выплыть наперекор ему. А потом он развернулся в воде — а его уже тошнило и рвало — и поплыл по течению. Как легко это оказалось, и как быстро он плыл! Еще немного, и он доплыл бы до Европы. А потом он лежал в постели весь перевязанный, и рядом сидел доктор, и все повторяли, что он непременно утонул бы, если бы Молочник случайно его не заметил.
Он никогда в открытую не отрицал этого в разговорах с Ними. Но сейчас, стоя здесь, на берегу, он знал, что вовсе не тонул. Он непременно добрался бы до Европы, потому что У Него была тайная сила, о которой никто не знал. И он вдруг вспомнил, что сказал ей: «Ты мне больше не нужна!» Его собственные слова вернулись к нему, резкие, все красные от ярости и злости. И почему это так ужасно? Да, она ему не нужна. Он уже умеет завязывать себе шнурки на ботинках, он умеет ходить, совсем не уставая… Ей он не нужен, так зачем ему притворяться, будто она нужна ему? И что тут ужасного, это было ему недоступно. Тем не менее это, видимо, было все-таки ужасно, только он не понимал — почему. Если б он только мог понять, что действительно ужасно, а что просто страшно. Как здорово это было бы, подумал он, — утонуть сейчас в океане! Как же она тогда будет причитать и плакать над его мертвым, изуродованным лицом, умоляя его сказать хоть что-нибудь. Бен тоже будет вне себя, в отчаянии, а папа… Папа, вероятно, будет стоять и ждать в отдалении, не желая мешать доктору и дожидаясь, пока ему скажут, что произошло. И вот тогда он чуть шевельнет губами, и все вскрикнут. «Он сейчас заговорит!» — закричит она. А он откроет глаза и скажет: «Я ходил по берегу океана. И увидал волну, а в волне увидал бороду. Она была длинной, с целый квартал. И вся седая. А потом я увидел лицо. У него были синие глаза, как у дедушки, только гораздо больше. И у него был очень-очень низкий голос, как у китов, которые кричат на дне океана. Это Бог».
— Это Бог! — ахает мать, складывая на груди руки, как она обычно это делает.
— Как это может быть Бог? — спрашивает Бен, демонстрируя свое отвращение к его лжи.
— Потому что Он поцеловал меня.
— Докажи! — говорит Бен смеясь.
И он открывает рот, и они заглядывают туда, точно так, как все они делали, когда у него болели зубы, накануне Нового года, и им пришлось вызывать к нему множество дантистов. И у него во рту они видят весь океан, а сразу под его поверхностью они видят синие глаза и плавающую бороду, а потом из его рта вырывается низкий, чудовищный рев, такой же, как рев океана. А он боковым зрением улавливает какое-то движение. Там стоит мужчина, одетый в черное.