ЖАНРЫ

Присутствие. Дурнушка. Ты мне больше не нужна
Шрифт:

— Вы надолго сюда?

— Не знаю пока. На несколько дней. — Он отпил из стакана, который она перед ним поставила. — Как Стоу?

— О, у него все в порядке. — И она коротко и неодобрительно рассмеялась. Это всегда давало ему смутное ощущение полного с нею взаимопонимания, но относительно чего, он так и не уяснил. Но тут она добавила вполне серьезно: — У него выставка во Флориде.

— Ух ты, вот здорово!

Она снова рассмеялась.

— Да-да, я именно это хотел сказать! — протестующе воскликнул он.

Выражение ее лица стало мрачным.

— Я и не сомневаюсь.

— У нас с ней всегда так, — пояснил он, обращаясь к мадам и Лукреции, — сразу начинается состязание двух полудурков.

Смех обеих женщин стал для него большим облегчением; он был лет на десять моложе Клеоты и Лукреции — блестящий романист, всегда скользящая, летящая походка, руки вечно в карманах. Его полное незнание женщин, отсутствие всякого опыта общения с ними всегда разжигали его любопытство на их счет, заставляя непрестанно изыскивать способы достичь с ними взаимопонимания. Общаясь с женщинами, обычно он быстро обнаруживал, что снова прячется под одной из своих разнообразных масок, выбранной в зависимости от конкретной ситуации; в данный момент это была маска беспутного юнца, может быть, молодого поэта, потому что ему никогда не удавалось — особенно перед Клеотой — быть самим собой. Она казалась ему — и он всегда это чувствовал — несчастной женщиной, которая, вероятно, и не подозревает о своем несчастии; поэтому она искала что-то, какое-нибудь чувственное утешение, которое могло бы отвлечь ее от этой извечной привычки играть роль беззаботной, над всем подшучивающей богемной дамы. Не то чтобы сама Клеота привлекала его; того, что она была замужем, вполне хватало, чтобы поместить ее в неясно осознаваемую зону святости и недоступности. Если, конечно, ему не удастся придумать для себя иную жизнь и другой характер, жизнь, как он ее себе представлял, наполненную искренними отношениями с людьми, то есть отношениями личностными, откровенными, исповедальными. Но где-то в глубине сознания он все же понимал, что настоящая правда обнажается только в беде, а он был готов сделать все, чтобы избежать любой беды в любой сфере своей жизни. Он был просто обязан так поступать, как ему казалось, хотя бы из чувства порядочности. Потому что истинный ужас бытия в фальшивом облике заключается в том, что оно тесно связано с любовью к нему других людей, и она немедленно стала бы жертвой предательства, если б кто-то начал добиваться правды. А предательство по отношению к другим людям — к Джозефу Кершу, например, — стало бы окончательной катастрофой, даже хуже, чем предательство по отношению к самому себе, как если бы он стал жить с женой, которую не любит.

К тому моменту, когда он сел к столу, он уже начал беситься по поводу той мальчишеской роли, которую Клеота отводила ему все эти шесть или семь лет их знакомства. Он принял вид более суровый, даже несколько обеспокоенный, и, поскольку все внимание присутствующих было на некоторое время обращено на него как на единственного мужчину и все ждали, когда он заговорит, он посмотрел прямо в глаза Лукреции и спросил:

— Как поживает ваш муж?

Лукреция опустила взгляд на сигарету и, нетерпеливым жестом стряхивая с нее пепел, ответила:

— У него все хорошо.

И он буквально услышал, как она плотно закрылась от него. Женщины, пока сидят одни, как он полагал, наверняка треплются о сексе. Он еще с детских лет привык так считать, когда на посиделках за бриджем у его матери атмосфера за столом тут же, едва он входил, из шумной и веселой с воплями и вскриками превращалась в молчаливую, более приличествующую почтенным дамам. Он уже тогда понимал, как понимал и сейчас, что там происходило нечто незаконное, нечто запретное. Это понимание не создавало для него никаких проблем; это было просто понимание, осознание того, что он знал. Однако оно все же взывало к его пониманию добра и справедливости, обычной добропорядочности, требующей, чтобы жена никогда не выказывала ни малейшего неуважения в адрес собственного супруга. И тем не менее сейчас он ощущал, что такое неуважение, даже презрение, просто висит в воздухе. И он испугался: это его порадовало, придало ему радостной уверенности в себе, в своей привлекательности.

— Только половину, — обронил он Клеоте, которая подливала ему в стакан виски. — Мне скоро спать.

— Ой, только не уезжайте! — громко отреагировала она, и он заметил, что она уже успела прилично набраться. — Вы что-нибудь пишете?

— Нет. — Он с удовлетворением отметил, что она вполне серьезно ждет от него информации о его жизни. Лукреция тоже выказывала признаки любопытства. — Нет, я просто пребываю в тревогах и беспокойствах.

— Вы?

— А почему бы и не я? — искренне удивился он.

— Да просто потому, что вы, как мне кажется, занимаетесь тем, чем вам хочется.

Ее восхищение, как он полагал, проистекало из некоей силы, которую она как будто в нем ощущала, и он с удовольствием принимал его. Но нынче вечером его беспокоила какая-то смутная тревога; здесь явно происходило нечто интимное, и ему не следовало сюда приезжать.

— Ну, не знаю, — ответил он Клеоте. — Может, я и впрямь делаю то, что мне хочется. Вся беда в том, что я и сам не знаю, что я делаю именно то, чего мне хочется. — И он решил — во имя некоей отвлеченной правдивости — открыться им хотя бы отчасти, поведать о своих заботах и беспокойствах. — Вообще-то я просто существую от минуты к минуте, несмотря на то что внешне все выглядит вполне пристойно. И уже сам не знаю, чем занимаюсь и что делаю.

— Да нет же, вы все прекрасно знаете, — подала голос мадам Ливайн, прищурив глаза. Он удивленно взглянул на нее. — Я читала ваши книги. Вы действительно знаете, все понимаете — в глубине души.

Он вдруг понял, что ему нравится эта уродливая старуха. Ее тон напомнил ему голос матери — у той тоже звучало в голосе такое же порицание, когда он разбивал в доме какую-нибудь вазу и она говорила: «Ну, быть тебе великим человеком!»

— Вы идете туда, куда вас ведет ваш дух, мистер Керш, — продолжала мадам. — Так что вам нет необходимости знать что-то еще сверх этого.

— Видимо, так оно и есть, — проговорил он, — но было бы гораздо лучше, если бы я верил в это. Тогда я бы ни о чем не беспокоился.

— Но я уверена, что вы понимаете! — продолжала настаивать мадам. — Ощущение того, что вы сами не знаете, что делаете, — это именно то, что создает ваше искусство. Когда художник знает, что делает, он уже не в состоянии это делать, вам так не кажется?

Это настолько совпадало с пониманием вольности, которое Джозеф втайне для себя допускал, с благословенной свободой от любой ответственности, к какой он стремился, что он не мог принять сказанного, не заглушив голос собственной совести.

— Ну, я бы не стал заходить столь далеко. Это весьма романтично — говорить, что художник действует неосознанно. — Он распрямил плечи, и его правая рука сжалась в кулак. — Произведение искусства должно работать подобно хорошей машине…

Но машине, сделанной руками слепого, — ответила мадам тоном опытной женщины.

— Нет, этого я не приемлю, — покачал он головой, не в силах остановить этот вал убежденности. — Я должен продумать форму, прежде чем писать, иначе просто не смогу начать. Я должен, как инженер, продумать всю конструкцию. Я должен знать, что именно я делаю.

— Ну конечно, — перебила его мадам. — Но в какой-то момент вы должны забыть о том, что знаете, и отдаться на волю чувств. По сути дела, это единственное… моя единственная оговорка по поводу вашей работы.

— Что? — переспросил он. Она уже больше ему не нравилась. Не следует женщинам выступать с критическими замечаниями. К тому же она уродлива до отвращения. Прямо какая-то карлица.

— Ваши вещи несколько чрезмерно перегружены деталями, переосложнены, — сказала она. — Надеюсь, вы не сочтете меня излишне безапелляционной, но у меня складывается такое ощущение, даже при том, что я бесконечно восхищаюсь тем, что вы пишете.

Он надеялся, что жар, ударивший ему в лицо, все отнесут на счет виски. Закидывая ногу на ногу, он нечаянно толкнул стол в сторону мадам и, рассмеявшись, быстро вернул его на место.

— Извините, я вовсе не хотел сделать вас инвалидом.

И тут он заметил, совершенно пораженный, что Клеота смотрит на него с нескрываемым восхищением. Это было совершенно очевидно. И почему Стоу уехал один?

Лукреция сидела, глубоко задумавшись, глядя в пепельницу и постукивая по ней сигаретой.

Поделиться с друзьями: