Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Конвоир остановился у телефона внутренней связи: «В одиннадцатой переменить блюда».

Я обогнал его; из тоннеля тянуло ветром, будто что-то огромное бесшумно катилось к нам. Мы были здесь не одни. Я почувствовал, как деревенеют ноги; хотел оглянуться на конвоира, но тогда бы пришлось встать спиной к темноте, из которой вышел… я сам.

Я видел себя так же явственно, как сейчас вижу любого из вас, несмотря на сумрак. Трофим Белоризцев был несколько старше, лет двадцати шести, в безупречно подогнанной чёрной военной форме без знаков отличия. Широкие плечи, пропорциональная фигура. Он самый, тщедушный подросток Фима, который воплотил свои болезненные мечты: вознёсся на вершину власти, стал человеком без физических слабостей, железным человеком, командующим; задавил, задушил, заглушил душевные страсти, все чувства. И странно не то, что перед тобою двойник, – каждый день мы подходим к зеркалу, – странно взирать на себя в будущем. Я улыбнулся мне-смельчаку, я поманил меня, я предлагал сделать выбор; и когда не осталось колебаний, когда уже всё было решено, – конвоир надсадно командует:

– Лоб не расшибите о зеркало! Оно сталь отполированная, по всю стену там, – с непривычки у арестантов бывало…

XXIII

СЛУЖИТЕЛЬ, конвоир, кафкианец, достав длинный ключ с характерными сувальдными бороздками, отомкнул четырнадцатую камеру.

Я вошёл. Яркие отсветы вечернего солнца – глаза не сразу привыкли. Хотелось узнать, что же имел в виду конвоир, упоминая воронку пространства, но позади чавкнул ригель.

Бетонные стены комнаты испещрены цитатами Кафки, надписями, иллюстрациями и портретами, но сколько я ни старался разглядывать их – рисунки расплывались, уходили из поля зрения, тускнели при взгляде в упор, хотя казались почти объёмными, когда смотрел краем глаза. «Должно быть, полимерная нано-плёнка создаёт катоптрический эффект», – успокаивал себя.

В центре камеры (опять какой-то оптический приём, игра освещения – нельзя утверждать в точности, велико это помещение или мало), – находилось подобие операционного стола, с обнажённым металлом которого странно гармонировали три глубоких, обтянутых чёрной кожею кресла.

Напротив меня, в золотом зареве тесных окон, сидели Краснов и Хмаров. Я даже не успел удивиться тому, что они знакомы, а Шибанов знал, почему отправлял меня в это кафе. Достаточно было единожды глянуть на Краснова и Хмарова, чтобы со всею определённостью опознать родственную связь, кровную схожесть особенностей, что передаются минуя одно поколение. Дед и внук. О, как я только не догадался раньше, хотя они почти и в открытую много раз толковали мне! Теперь-то стало понятно, из-за чего Хмаров настойчиво искал увидеть, а встретившись, не предпринимал и не говорил, только грустно вглядывался, и отвёз до дома (ну вот, осёкся при мысли, что называю Сыромятнический именно так, домом).

Втихую выбираю свободное место, – мужчины словно и не замечают меня.

– Зачем ты позвал его? Зачем виделся с ним? – напирал дед на внука.

– Я ничего не говорил Фиме!

Взглянули, наконец, вскользь, в мою сторону.

– Но не удержался и девять раз намекнул.

– Как язвительно… – сказал Хмаров. – Вот в чём дело, старче, мне уже двадцать шесть, и точно так же, как в осьмнадцать я чувствовал зов естества, зов плоти, – сейчас я нахожусь под влиянием не менее властного голоса крови. Раньше я не хотел детей, не хотел умножать мировой печали. А сейчас хочу, но никогда не смогу завести их. Да, кровь. Её нельзя потерять или приобрести, но можно попробовать отыскать утраченную частицу себя. А я мог бы перелить в него всю силу своего ума, дать ему весь свой опыт, предостеречь ото всех ошибок, которые сам когда-либо совершал, – потому лишь только, что рядом не было мудрого и понимающего… – но сейчас разговор не о том; нет, не упрекаю тебя.

Краснов несколько времени удивлённо молчал, подбирая ответ.

– Я не хотел вашей встречи. Я так боялся, что он не примет тебя. Как не принял меня. Зачем тебе ещё одна боль?

– Дiду, дiду, не лучше ли у него спросить – кого он там принял, а кого нет – взрослый парень ведь!

– Завтра… завтра, – Пётр Николаевич сделал особенное ударение, – я ничего не смогу без… без него.

Хмаров посерьёзнел.

– Завтра? – очень спокойно переспросил. – Итак, ты решился?

– Я принял решение давно, очень-очень давно. Я принял решение даже не тогда, когда мою дочь выдворили из дома: я был там один раз, когда родился Фима, это был чудесный дом на берегу реки, но её муж всегда был ничтожеством; думаю, Фима перенял всю женственность от него и мужественность – от матери.

– А что сделал бы ты?

– Вышел бы с автоматом Калашникова на крыльцо, – хотя нет, зачем же, ведь у меня семья; ну да, впрочем ведь, её муж не способен был ни на что такое. О нет, я заминировал бы дом, чтобы сдетонировало, когда их семья обоснуется так же, как в старое время наша.

Я не понимал, о ком они говорят?

– Зачем? – продолжал разговор Хмаров. – Разве они были виноваты в нашей слабости?

Лицо Краснова стало наливаться румянцем.

– Наверное, нет. А знаешь, когда моя дочь, твоя тётя, шла в последний путь на Северный вокзал, – это была их последняя надежда, – бежать на Север, в области вечных льдов, – то они стояли и наблюдали, вот ровно как москвичи в сорок четвёртом, когда по Садовому кольцу вели колонны из пленных немцев. Но президент был интеллигентным человеком, он дал гарантии, поэтому в столице ничего не происходило. Почти ничего. И они влезали в переполненные поезда, закрывая выбитые окна матрасами, и вокзал провожал их криками. Ей нашлось место в тамбуре. Поезд неимоверно долго шёл, и раскачивался, и останавливался на каждой станции. В вагоны ломились и требовали транзитной пошлины. Проходили по коридору, и женщины отдавали им обручальные кольца и серьги, а мужчины прятали под лавками своих дочерей.

Тогда она сильнее прижимала Трофима к себе и гладила по его голове, рассказывая старинную сказку о добром и сильном витязе, который побеждал всякое зло, но был вероломно предан собственной женой, – она отплатила ему чёрной неблагодарностью за всё то, что он для неё сделал. Когда же он пытался усовещивать её, когда пытался поговорить с ней, хоть чуть-чуть разобраться: в ней, в прошлом, в себе, – то она включала эмоцию, понимаешь, она включала эмоцию, и это при том, что тогда, во время исхода на Север, она пошла к начальнику поезда и заставила выделить какой-то семье с тремя малыми детьми отдельное купе.

Я принял решение даже не тогда, когда её не стало, – а все эти годы я исподволь, через мужа, помогал им; сама она никогда не признала бы моей помощи.

– Нет, я совсем не знал тёти, – пробормотал Хмаров.

– Я принял решение тогда, когда увидел его, – генерал впервые прямо посмотрел в мою сторону, – и, если ничего не сделать, то, понял, эта частица нашей общей крови безвозвратно рассеется, растворится в мире. Я сражаюсь не для себя, нет. Я хочу, чтобы у него было счастливое будущее. Я хочу, чтобы он стал созидателем, чтобы он мог творить.

Я принял решение тогда, когда ясно понял, что абсолютно свободен от навязанных человеку «норм», «установок», «ограничений». Какой может быть «закон», если из всех Законов остался только один: «Машины у ворот не ставить!»?

Наверное, узнав, кем приходятся мне Краснов и Хмаров – родной дед по матери и двоюродный брат, я должен был ахнуть, вскрикнуть, хотя бы изумиться. Но я словно видел все со стороны, и Фима был не я, а посторонний мне человек. Объятий, восклицаний от счастья вновь обретённый родни не было. Дед лишь потёр ладонью по моей руке.

Пятно света на стене, разлинованное тенью решётки, бледнело по мере сумерек, а равно и с тем нас покидало прежнее чувство несвободы. В дверное оконце подали еду. Мы безмолвно отужинали; невесомое звяканье столовых приборов почему-то казалось более громким в наступающей темноте. Не то чтобы их политические игрушки мне были не интересны, – скорее, всё это воспринималось как посторонняя вибрация для глухого, который лежит на откосе железнодорожной насыпи, когда наверху громыхает поезд.

Без лишних эмоций, обыденно генерал Краснов представил Николая Хмарова, моего двоюродного брата.

Поделиться с друзьями: