Прколятый род. Часть II. Макаровичи
Шрифт:
– Право? Право мы оставим. История, география, закон Божий, все, кроме чистописания, учат нас, что право - это временно, что право - это мода. На каких-то там островах старух подушками душат. И старухи сами обижаются, если их не хотят душить вовремя. В Европе дуэль, война, казнь по суду, ну, еще французская эта глупость: «Убей ее», ну, в Америке суд Линча - все это что доказывает? А то, что органически человек совсем не прочь убить. И очень это ему всегда хочется. И достаточно самой прозрачной лжи, укрывшись за которую, он уж об этих самых угрызениях совести не беспокоится. Вывод ясен. А, между прочим, ясно и то, что право тут не причем... Что большинству людей очень нужно в известную эпоху, то тотчас становится правом. И дело в шляпе. Но общество, толпа, по существу своему - хам и вся аргументация их хамская. История как фон хороша и неизбежна. Как фон. Ну и общество тоже. К философии улицы, к хамской философии прислушиваться не резон. Так, гудит, и пусть гудит. Иногда красиво даже. Пусть там, в толпе, и убивают. И всегда убивать будут. Потому - стадный инстинкт. Но человек, кроме того, что скот, он еще в потенции своей гений. Гений же созидает. И чем чище выкристаллизовалась в нем гениальность, тем за труднейшие дела берется. Как бы инстинктивно знает, что без него не сделают. Кой черт было бы, если бы Микеланджело плетни вкруг огородов ставил. И без него поставят. А убивание это самое и того проще. Плетень хоть кому-нибудь плесть придется. А убить человека и природа может. Что и делает великолепно. Сфинкс в пустыне сам собой не вырастет, поэма сама не напишется. Ну, и твори, строй, пиши. А убивать... Фи. Подожди несколько лет и само собой сделается. Да разве подобает сколько-нибудь не маленькому человеку делать то, что и без него сделается! Нет...
Не договорил. Повернулся быстро. К окну подошел. Смотрел в далекое, в белеющее. Низкий берег Волги виден был. Церковки редкие, на белом белые. Смотрел. И много раз чуть поворачивался к тем двум. Чуть. Будто вздрагивал. Хотел сказать еще, но в даль глядел заволжскую. И чувствовал, что смотрят на него четыре глаза.
Когда от окна отвернулся, увидел: Дорочка под потолок на голубя золоченого глядит. Но тотчас взоры их - волна с волной - слились. Быстро к Антону подошел, руку ему протянув.
– Прощай теперь. А я к тебе приду. Каждый день приходить буду. И портрет твой напишу - можно? Ты не бойся, двигаться можешь сколько хочешь. Хоть прыгай.
Смеялся. В слова брата не вслушивался.
– Нет, нельзя тебе больше. Нельзя. Завтра. И с Дорочкой опять? Ну, хорошо, хорошо. С Дорочкой.
Грустящий, простился Антон. Руки братьев на долгое мгновение друг друга чуют. С Дорочкой Антон поцеловался опять. Но не тем уж беззвучно-долгим поцелуем встречи. Прозвучал поцелуй прощальный и сорокой, птицей пестрой, полетел, о стену ударился, о потолок низкий. Сорока пестрая маленькою-маленькою стала, в барельефах бьется, не знает, как вылететь отсюда.
Ушли. Из библиотеки голос Виктора:
– Если нужно что, ты за нами Яшеньку пошли. Прощай, милый.
Слушал шаги удаляющиеся.
Жемчужное страшным стало. Облака розовые, голубые с тучами черными мешались. С земли поднимались тучи. Но все хорошо, хорошо. Дверь ударила. Та, далекая. Ушли.
– Хорошо. Как хорошо! Только как же? Сказал он: ты за нами пошли Яшу. За нами. Куда? Разве Дррочка у Виктора? Почему за нами? Хорошо все. Хорошо. Виктор был. Сам Виктор. Говорил. А если я убил? Нужно подумать. И завтра ему скажу. И Дорочка пришла. Как она пришла сюда? Да! Конечно, она уж у Виктора. От бабушки не пришла бы. Милые, милые... Ну, завтра.
Хотел видеть сны жемчужные, тем тихим, робким, чающим рассказать про сегодня. Рассказать и послушать, что попоют. Те двое вышли из ворот.
– Милый, милый мальчик. Люби его, Дорочка.
– Я люблю Антошика.
Но тотчас так сделалось, что плечо к плечу. И вел ее Виктор. И молчала. И ждала и боялась. И вспоминала, каясь.
– Куда? Конечно, ко мне. Чай с ромом и Юлия там у меня.
XXVI
– Оставьте! Оставьте меня все! Одна я хочу. Одна. Навсегда одна. Чего вам нужно, Степан Григорьич? Чего вам нужно?
– Юлия Львовна, выслушайте. Ведь ночь. Четыре часа теперь. Ну, три. Поезда нет. Поезд днем. Куда вы?
– Прочь отсюда! Прочь! Все равно, куда. Уехать хочу. Уехать мне от него нужно. И сейчас. Сейчас. Или вы не слышали. Или скажете, что можно мне здесь остаться? С ним? С ним? Да? И с... той? Да?
– Она ушла…
– А вы хотели, чтоб ночевать с ним осталась! Подождите, завтра, может, и останется.
– Успокойтесь же. Сами вы знаете: болен он. Не в себе он.
– А она? Эта тетушка его беленькая, тихонькая, тоже не в себе? Да что она обо мне думает? Кто я? Кто? Кто я здесь? Натурщица? Манекен?
– Юлия Львовна...
– Что? Что вам от меня нужно? Толком, толком говорите, что, по-вашему, я делать должна. Смотреть, как она ему отдается? Да?
Ее, мечущуюся по комнате, остановил; за обе руки взял.
– Не то. Да, уезжайте. Ваше право. Но я хотел... Мне нужно... и не могу я... И я с вами. Я люблю вас. Давно люблю. И вы знаете. Вы не можете не знать. И теперь вижу: сама судьба нас друг к другу толкает.
– Ха-ха... Что вы о женщине думаете, Степан Григорьич! От одного к другому женщина должна переходить? Из рук в руки? И так, чтоб Дня не пропало, да? Великолепно! Назначение женщины... А третий кто будет? Уж приготовьте, чтоб мне не искать, когда вы меня бросите.
Смеялась надрывно, руки свои вырвав из рук Степы. А он, затихший, к окну отошел.
Лицо свое доброе, обиженно слезящееся, черной ночи отдал безогненной, на площади пустынной поселившейся. Тоска чужого города. Тоска обиды, рожденной словами жестокими, словами женщины любимой и вот чужой. Слезы безрадостные, звенящие, ночные минуты. И бьющие слова женщины.
Через час, бессловный, стоял у подъезда. Чемодан в чьи-то руки передавал. Бездумными глазами смотрел на отъезжающую пролетку извозчичью, бестолково дребезжащую в ночи.
Когда, злой и на что-то решившийся, внезапно властной рукой постучал в дверь Викторовой комнаты, тотчас услышал веселый голос:
– Войдите!
Под яркой лампой сидел у стола Виктор. Полулисты ватмана на столе и на полу.
А, ты! Ждал. Что это в твоей комнате за собеседование ночное? Давно слышу. Ссорились с Юлией?
– Юлия Львовна уехала.
– Куда?
– Не то существенно, а то, что она уехала от подлеца. Не уехала даже, убежала. Темной ночью убежала, сама не знает куда, только бы подальше. Пришел сказать тебе, что ты подлец.
– Ну это-то ты мне уж сообщал. А уехала? Правда? Что же ты не отговорил? Глупо это. Вам бы только человека изводить. У меня сегодня душа поет. А вы с Юлией мещанские сценки разыгрываете. Уехала! Догадываюсь о мотивах. Ревность? Опять ревность? И ты тоже? Тигр африканский... Костромской Отелло... Глаза вытаращил. Слова разные. Что ты понимаешь! Садись уж, коли пришел. Вот коньяк. А то убирайся к черту!
– Но...
– Что но? Я сегодня умирающему брату слово сказал. А другого человека, мертвого уж человека, к жизни, может, вернул. И сам воскресению тому порадовался. Чудо увидел и тихость нашел. Да. И целовал. И еще целовать стану. Жизни, жизни хочу. Чуда праздника души. А господин Герасимов парламентером от Юлии. И защитником поруганных прав. У, примитива ничтожная! Чего глаза таращишь!
Хотел кричать на Виктора Степа, обвинять его. Хотел уйти, в свою комнату уйти, на кровать броситься и плакать, шептать слова укоризны той женщине обидевшей. Но стоял недалеко от двери. И вот, истомленный, опустился на ближний стул. Гнев отлетел.
– Не любит. Никогда не полюбит. Его любит. Его. Уехала, но любит. Позовет он, и воротится.
Тихая улыбка, бессмысленная, на пожелтевшем лице запела песенку детскую. Голос гневливый, Виктора голос, будто музыкой желанной стал.
– Ревность? Ревность? Какая-то дурочка при царе Горохе со скуки ревность выдумала. А они поверили! Шаблон вам нужен во всем. С сегодняшнего дня мне Дорочка нужна. Понимаешь, глупая ты рыба! Нужна, и я ей нужен. И пусть твоя Юлия по трафарету узоры свои разводит, не стану оттого я убийцей песни моей новой. Песни! Понимаешь ли ты, что душа петь может и должна петь. Должна. Жить я хочу. Жить! Я от смерти убежал сегодня. Я дверь нашел. Из склепа дверь. Кто смеет сказать мне: назад иди! И не один склеп. И там, может, дверь открылась. А твоя Юлия... Ты-то что за ней не побежал?.. Я душу убитую полюбил. В живую душу такие же вот скучные глупцы, как ты, стрелу загнали, шершавую стрелу осиновую. Вынуть стрелу. Рану залечить. И праздник. А теперь после этих ваших завываний по кодексу, дороже мне она стала. Уеду отсюда завтра. В Рим уеду, ее возьму. А ты здесь оставайся с дикарями. И та пусть с тобой. Художник! Артист! Няньками вам в приюте быть, детишкам фартучки подвязывать. И учить вас не надо. Отроду в вас сомнений не было, что хорошо, что плохо.