Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Пробирка номер восемь
Шрифт:

– Куда мы пойдем. Уже темно. Давай смотреть кино.

– Ага, опять кино. Опять ты будешь лежать на диване. Ты уж себя до ручки довела. Пойдем. Одевайся.

– Да, куда идти? Просто ногами шевелить?

– Да, ногами шевелить! Иначе труба!

– Какая труба?

– Ты знаешь, какая… одевайся. Сегодня холодно.

– Нет у меня сил.

– Вот именно. И не будет. Надо шевелиться. Давай, давай … Довела себя.

Аня надела старую еще московскую короткую дубленку, которую давным-давно никто не носил. Две нижние пуговицы пришлось не застегивать, шубка не сходилась на выпирающем Анином животе. Это ее неприятно резануло. Хотя… что же удивляться. Шубку еще Катька носила, и с тех пор прошло 20 лет. Простительно. Но это 'простительно' почему-то не утешало. Несколько дней назад выпал снег, непрошенный, красивый, напоминающий Москву, сначала желанный, а потом быстро надоевший и мешающий жить. Во дворе они медленно пошли к шоссе, перелезая через торосы, и немного поскальзываясь. Аня сразу запыхалась, ее частое дыхание с шумом вырывалось из горла, она чувствовала свою тяжесть, неповоротливость, некрасивость. Феликс взял ее, как когда-то под руку, и они медленно побрели на свой перекресток. «Два старичка вышли на моцион. Дедушка с бабушкой воздухом дышат.» – подумала Аня. «Давай, держи свою бабулю» – с иронией сказала она Феликсу. Над их головой было удивительно звездное небо, сухой и морозный ветерок дул им в лицо. «Как будто я на московской автобусной остановке стою, поздний вечер. Похоже.» – подумала Аня. Да, только не очень-то это было похоже. Ну разве она себя чувствовала в Москве такой усталой. Нет, никогда. Она и представить себе не могла, что можно так себя чувствовать. Наверное, так себя 'бабки' чувствовали, а может мама больная. Только Аня никогда не думала об их ощущениях. Она очень долго была молодой, а молодые не ощущают чужих недомоганий, не могут их себе вообразить.

День рождения прошел, и Аня дала себе зарок: надо что-то с собой делать. Действительно, так нельзя. Умереть не умрешь и жить не захочешь. Физические усилия она никогда не любила. Не то, чтобы была на них неспособна, скорее способна, но не любила напрягаться, потеть и изнемогать. Обещанная 'мышечная радость' к ней никогда не приходила. Спорт – это было не ее. Ей всегда было безразлично 'кто вперед', казалось глупым лезть на канат, надрываться на дистанциях. Она была сильной и ловкой девчонкой, но как-то органично, не через тренировки. Но, тут она решила: надо ходить на тредмиле, хоть это и дико скучно. Монотонность движения, боль в мышцах, сбившиеся дыхание – все это раздражало, но выхода не было. Аня считала себя человеком волевым и начала 'ходить' по полчаса в день. Обычно люди себя в таких случаях начинают себя уважать, но Аня только еще больше злилась на себя 'за старость', за то, что приходится прилагать дополнительные усилия, чтобы еще какое-то время, скорее всего, недолгое, удерживаться на плаву. Наверное, ей бы следовало пересмотреть свои лекарства, которые она принимала уже давно каждое утро. Лекарства были совершенно 'старушечьими' и Аня в семье свою от них зависимость не афишировала, да ее никто и не спрашивал о здоровье. Ей не хотелось идти к врачу, пробовать что-то новое, менять дозу. Она никуда не шла и упрямо продолжала мучиться в гараже на тредмиле.

Слабость немного отпустила, Аня даже не заметила когда ей стало легче. Просто прошел грипп, и засиял 'свет в конце туннеля'. Аня без проблем поднималась по лестнице, перестала каждую минуту ложиться, уже не вытиралась полотенцем сидя. Феликс мерял ей давление и не мог нарадоваться: все пришло в норму! 'Да тебя можно в космос посылать', – незатейливо шутил он, говоря каждый раз одну и ту же фразу, подчеркивая свою иронию по поводу 'пышущей здоровьем' жены. Аня перестала думать о своих физических ощущениях, по примеру всех здоровых людей, воспринимая свое здоровье, как должное, не заслуживающее внимания. Она уже меньше себя ненавидела, перестала думать о себе, как о 'старухе', тягостно размышляя о своей немощности и никчемности, причем не грядущей, а реальной. Только изредка, когда она оставалась одна и ей было нечего делать, она брала зеркало и из него на нее смотрела сильно пожилая женщина с почти поседевшими белокурыми волосами, крупными чертами лица, дряблым подбородком, осевшими щеками, глубокими морщинами у носа, утoнчившимися губами, и заплывшими, почему-то ставшими резко меньше, глазами с мутными белками, усеянными желтоватыми пятнами. Портрет был еще более отталкивающим, потому что в Анином лице появилось что-то грубое, недоброе, даже злое. Это лицо никак нельзя было назвать милым и мягким. Нет, оно было жестким и неприятным. 'Тьфу, черт, уродка какая!' –думала про себя Аня, надо будет девкам сказать, чтобы гроб потом не открывали. Не к чему на меня на такую смотреть'. Аня всегда была настроена к себе реалистично, да, ей такое, про 'гроб', приходило в голову, другим может и нет, а ей приходило: мертвые родные могут быть вполне себе 'ничего', а могут ужасать. Ей не хотелось принадлежать ко второй категории. Впрочем, она никогда не была в Америке на похоронах, и как принято: открывать крышку или не открывать, Аня не знала. Может ничего детям и говорить не надо, и так не откроют, как это делали в Москве, соблюдая традицию 'прощания', даже 'целования дорогого покойника', выставляя напоказ восковое уже такое неживое лицо, на которое все почему-то жадно смотрели.

Процедура душа была сопряжена с лицезрением себя голой. В зеркале отражалось обрюзгшее тело, совершенно потерявшее форму. К старости люди усыхают, а чаще толстеют. Когда старушки пухлые, они лучше выглядят, усохшие совсем уж плохонькие: кожа висит, морщины ужасающи, виден явный толстый горбик, спина сгибается крючком. Кошмарное зрелище. Проблема была в том, что с Аней происходило и то и другое одновременно: она и растолстела и усохла, то-есть старилась некрасиво, противно. Зеркало ей выдавало картину 'маслом': толстый, надутый, выпирающий живот, начинающийся сразу под грудью, и грузной складкой оседающий вниз, валики на спине, предательски искривленный позвоночник. Непропорционально тяжелый, раздувшийся, широкий торс, не соответствующий 'раме', крепился на тонких по всей длине ножках, испещренных жилками, мелкими пятнами кератом, дряблыми фолликулами, и многочисленными небольшими липомами. Под мощной спиной едва виднелся убогий, худенький, сморщенный зад, давно видимо достигший Аниного молодежного размера. Только этот крохотный размер стал совершенно неуместен. Юбка все это безобразие еще как-то скрывала, а брюки сразу выдавали всю несообразность пропорций: шарик на тонких ножках, увенчанный седенькой головой с неприятным, злобноватым лицом, и почему-то вечно свалявшимися волосами, мой их, не мой. Вот что видела Аня в зеркале, стараясь в него не смотреть и не думать о своем внешнем виде. Взвешиваться она перестала еще лет пять назад, ведь дело было давно не в весе.

А тут с недавнего времени Аня стала замечать, что кое-какие вещи стали ей велики. Большие шалеобразные кофты стали смотреться мешковато, плечи обвисали, все несуразно болталось. Недавно купленные джинсы немного съезжали вниз и узкие бедра не могли их удержать. Джинсы съезжали и из-под ремня свешивался живот. Подбородок уже больше повис, щеки неприятно ввалились. Потерю веса Аня заметила, но все-таки она была неявной. Можно было бы взвеситься, но это было глупо, так как 'исходный ' вес она давно не знала. Судить можно было только по косвенным признакам, по одежде, а еще, пожалуй, по тому, насколько ловко и быстро ей удавалось встать с дивана. Аня вставала одним движением, просто качнув бедрами и чуть наклонившись. Ей уже не приходилось отталкиваться руками, подавшись вперед, с усилием сминая толстую складку жира на животе. Движения стали чуть другими, более быстрыми, четкими, ненатужными, но Аня не отдавала себе в этом отчет. Она не замечала, что перед правым глазом перестала плавать маленькая черная точка, что она надевает трусы и брюки стоя, без проблем балансируя на одной ноге, что ей ничего не стоит присесть и дать коту поесть. Процедура обрезания ногтей на ногах давно была довольно мучительной. Аня вся выворачивалась, пыхтела, пытаясь как можно ниже наклониться с ножницами к ноге. Ножницы доставали еле-еле, и один ноготь срезался недостаточно, а другой почти под корень. Аня боялась, что в конце концов придется обращаться к Феликсу с просьбой ей помочь. Делать этого не хотелось. Она прекрасно понимала, что это было бы для него неприятно. Феликс бы не отказал, но … совесть надо было иметь. А тут … странно, тело сгибалось легче, стрижка ногтей переставала восприниматься такой уж проблемой. Да и складка на животе, хоть и еле уловимо, стала меньше. Ну, слава богу. Аня не стала говорить Феликсу о мелких изменениях фигуры. К тому же, они, эти изменения были такими мелкими, что их никто и не заметил, в том числе и Феликс. Что тут вообще обсуждать? То же мне: свершение!

А тут такое событие: ребята, Лида с мужем и дочкой приехали жить в Портланд, приехали насовсем. Ну, да, думала Аня: я так и знала. Когда-нибудь это будет. И вот наступило, не прошло и 16 лет … а так все нормально. Целый огромный кусок жизни они все жили порознь, привыкли так жить, но все-таки ждали воссоединения. Аня тоже ждала, но и боялась его. Слишком все становилось по-другому в Лидиной семье. А 'по-другому' с плюсом или с минусом, это еще надо будет посмотреть. Аня была человеком осторожным и ликование свое держала под контролем. С первого взгляда ничего, ведь, для нее не изменилось: работа, занятия с внуками, чтение детективов, работа над своими текстами и вечером телевизор. Одна и та же поверхность семейной глади, тиши и благодати, которую не сотрясали катаклизмы, но под этой гладью Аню терзали сомнения и тревога. Оставаясь одна она мучилась страхами на тему 'а вдруг' …

А вдруг Лидиному мужу Олегу не будет нравится новая работа? Он будет мучится, жалеть о старой, об упущенных возможностях, о потерянном рае, и другой прошлой жизни, а сделать-то уже ничего нельзя, нельзя снова уволиться, и вернуться на старое место, а значит придется терпеть, пытаясь привыкнуть, приспособиться, принять неизбежное, но каждый вечер, возвращаясь домой, он будет думать 'зачем я это сделал?', и молчать о своих чувствах, не желая жаловаться и признаваться в поражении.

А вдруг они все, а она, Аня, в частности, не сможет найти нужный тон общения, будeт докучливой, недостаточно тонкой и интересной собеседницей, и ее будет в жизни Лиды и Олега слишком много, больше, чем им нужно, и тогда … опять то же самое – они пожалеют, что приехали в Портленд. Семья, семья … а нужна ли она, эта семья, им в таких количествах? Аня не могла не вспоминать никем нечитанный роман Мориака, где говорилось о том, что 'семья – это тюрьма из ртов и ушей …'. А вдруг и у них так? Их совместные сидения за накрытым столом исчерпают себя, будут казаться скучными, ненужными, пошлыми: жирная еда, которую долго и трудно готовить, порожние разговоры, где по мере возлияний делается все больший упор на пошлости, которые никого не развлекают, но нужно делать вид, что развлекают, чтобы быть 'своим'. Вот совсем недавно они сидели за столом у Ани дома, все слишком много съели и мучаясь от переедания, стали каяться и давать зароки не 'есть торт … и вообще… зачем так много еды? Не надо так много готовить!' и Аня чувствовала себя виноватой, ответственной за свой большой торт, за салат, заправленный майонезом, за жирный паштет, за вкусный белый хлеб, который все ели.

Лида обещала родить еще одного ребенка, все откладывала до той поры, когда они будут наконец вместе. И вот они вместе. А вдруг у нее не выйдет забеременеть? Ведь это непросто. Аня никогда не сталкивалась с проблемой 'трудности', но слышала, что люди, которые хотят ребенка по каким-то причинам не могут его иметь. А вдруг это с ними произойдет? Она жила в тревожном состоянии, в ожидании неприятности, твердо уверенная, что 'что-то будет'. А может этим 'что-то' окажется ее старческая немощность? А вдруг, поскольку Лида тянет со вторым ребенком, она как бабушка, окажется недееспособной, будет не в состоянии активно помогать? Не сможет ребенка ни поднять, ни искупать, ни накормить и ей его не будут доверять. И тогда она станет совсем бесполезной, бесконечно сосредоточенной то на своем давлении, то на пульсе, то на диете.

Были и другие 'вдруг' более или менее важные. Аня собиралась по давней традиции что-нибудь сделать для детей летом, поставить для них спектакль, где они снова будут артистами. А вдруг они ничего не сделают? Не успеют, никого не удастся заинтересовать, у нее не хватит энергии над этим работать, вовлечь в деятельность детей, Феликса и Лиду? Наступит лето, а они ничего не сделают, ни будет никакой продукции и дети уже никогда не будут артистами. Аня понимала, что если они этим летом ничего не сделают, то не сделают уже никогда. Она была движущей силой труппы, никто вместо нее не впряжется, а она … не сможет. Может не хватить энтузиазма. Вдруг она превратится в размазню?

А вдруг Катьке будет хуже, ее болезнь раскочегарится, лекарства перестанут помогать, и Катя станет погрязать в инвалидности, не сможет быть активной и станет докукой для своей семьи, раздражительной, сварливой и желчной?

А вдруг у них с Феликсом совершенно не будет денег, они, старенькие, ничего не смогут заработать и детям придется их содержать, причем не дочерям, а зятьям, которые вовсе не родная кровь? Как тогда жить? Как это будет унизительно, ужасно, тяжко! Аня никому никогда об этом не говорила, боязни жизни были для нее слишком подспудными, интимными и по-этому необсуждаемыми.

О сыне Саше Аня думала часто, тем чаще, чем реже они общались. Он уехал самым первым. Они давно, еще в Москве, замечали, что Саша скрытничает, бывает в компаниях, которые могли в те времена оказаться опасными: диссиденты, отказники, так называемые сионисты. И что у него с ними было общего. Русский парень, только одна бабушка еврейка. И вот … поди ж ты … Началась перестройка, а он засобирался в Израиль. Может уже и уезжать не стоило, но Саша упрямо гнул свое. Они пытались его образумить, но тщетно. В Израиле он все время жил с какими-то девушками, присылал их фотографии. Служил в армии, а потом, разом разочаровавшись в еврейской идее, уехал в Америку, где женился на американке из патриархальной еврейской семьи. Брак распался и Сашка начал совершать какие-то совсем уж дикие поступки. Уехал из Нью-Йорка, где он работал программистом и очень неплохо зарабатывал, в сельскую Пенсильванию, где зачем-то купил большую ферму. Аня с Феликсом, когда приехали в Америку, к нему туда съездили. Аня ходила мимо многочисленных амбаров, сараев, загонов для скота. Было сыровато, зябко, на земле везде была рассыпана крупная солома, под ногами чавкало. Пахло навозом и кормами. Саша в грязных джинсах, сапогах и брезентовой куртке казался ей чужим. Ей казалось странным, что она мать этого грубого мужика с бородой. Он бросал вилами сено лошадям …

Поделиться с друзьями: