Прочтение Набокова. Изыскания и материалы
Шрифт:
Куильти. Скажите, это ведь у вас была маленькая дочь? Погодите. С чудесным именем. Чудное, мелодичное, лирическое имя…
Шарлотта. Лолита. Уменьшительное от Долорес.
Куильти. Да, конечно: Долорес. Слезы и розы [298] .
Вот где, стало быть, истоки «розового» мотива в «Зачарованных», вот почему Куильти сначала посылает Долорес розы, а потом на веранде говорит Гумберту, что сон – это роза, и вот почему в их вторую встречу в Бердслее он рассказывает ему о сигаретах редкого испанского сорта [299] .
298
«Dolores» и «roses» созвучны и составляют в голове Куильти единый образ. Говоря о слезах, Куильти имеет в виду латинское значение dolores – скорбь, печаль. Здесь он, по-видимому, подразумевает стихи Суинберна «Долорес» (1866), с их навязчивыми образами «розы» и «страдания». Подр. об этом источнике см.: Babikov A. Revising Lolita in the Screenplay // Revising Nabokov Revising. The Proceedings of the International Nabokov Conference / Ed. by M. Numano and T. Wakashima. Kyoto. 2010. P. 25–26.
299
В финале романа Куильти говорит Гумберту: «Une femme est une femme, mais un Caporal est une cigarette» («Женщина – это женщина, но Капрал – это сорт папиросы»). В сценарии этот мотив проведен намного тоньше.
Такими неприметными нитями скреплены многие отстоящие эпизоды сценария. Чтобы заметить одни из них, довольно перечитать книгу, другие требуют вдумчивого исследования и проступают лишь на известной глубине оного. Пример тому – две решающие сцены пьесы, два главных поворотных пункта действия, отделенные и временем, и пространством, и обстоятельствами их участников. Первая (в конце первого акта) – это сцена разоблачения Шарлоттой Гумберта после их возвращения с озера, в котором она едва не утонула. Вторая (середина третьего акта) – это последнее свидание Гумберта с Лолитой в Эльфинстонской больнице в день ее бегства с Куильти. Что же соединяет обе сцены, какие тайные знаки на этот раз пропадают втуне?
Вернувшись с Шарлоттой домой, Гумберт обнаруживает, что забыл на озере солнечные очки. «Я купил их в Сен-Топазе и никогда нигде не забывал», – говорит он. Шарлотта отсылает его назад на поиски, а сама, пользуясь его отсутствием, вскрывает давно интригующий ее ящичек стола, в котором Гумберт прячет свой заповедный дневник, содержащий описание его преступной страсти к Лолите. Не отыскав очков, Гумберт вскорости возвращается – в тот самый момент, как обманутая и обреченная жена, обливаясь слезами, строчит свои гневные письма.
В палате Лолиты в Эльфинстонской больнице Гумберт замечает на ночном столике стакан с розой. Лолита уверяет его, что цветок принесла ее сиделка Мария, с которой она сговорилась морочить Гумберта. Затем он обращает внимание на пару мужских солнечных очков на комоде, забытых, разумеется, Куильти, недавним посетителем Лолиты. «Я нашла их в коридоре, – поясняет Гумберту лживая сиделка, – и подумала, что они, может быть, ваши». Натюрморт довершает третья деталь этого многозначительного набора – не замеченный Гумбертом топазовый перстенек на ночном столике (Сен-Топаз – солнечные очки – озеро – кольцо с топазом) – тот самый, что он подарил Лолите в Лепингвиле на другой день после того, как она стала его любовницей в «Зачарованных Охотниках». Для Гумберта это кольцо было лишь сентиментальным рефреном к его первой любви (кольцо с топазом носила Аннабелла) и не много значило («книжки комиксов, туалетные принадлежности, маникюрный набор, дорожные часы, колечко с настоящим топазом, бинокль…»), но для Лолиты оно было, как оказалось, дорого. Это был подарок первого мужчины, в которого она влюбилась по всем правилам голливудских картин (лагерный сатир Чарли Хольмс, тоже обреченный, не в счет), знак ее принадлежности к тому иллюзорному кинематографическому миру человеческих отношений, в который она так стремилась, и теперь, оставляя Гумберта ради другого, она оставляла и подаренное им кольцо.
«Для меня рассказ или роман существует, только поскольку он доставляет мне то, что попросту назову эстетическим наслаждением, а это, в свой черед, я понимаю как особое состояние, при котором чувствуешь себя – как-то, где-то, чем-то – связанным с другими формами бытия, где искусство (т. е. любознательность, нежность, доброта, стройность, восторг) есть норма», – заметил Набоков в Послесловии к роману.
Чувство причастности к иным сферам посещает и Гумберта, сознающего, что с окружающей его явью что-то неладно, что «метины не те». И мне кажется, что речь у Набокова идет о смутном ощущении, что сама действительность имеет эстетическую организацию, а это, в свою очередь, указывает на Автора, которого, быть может, и «нет в зале», но чье участие в судьбах героев оттого не менее деятельно. Главные строки «Лолиты» раскрывают спасительное значение покаянной «исповеди» героя, позволившей ему посредством искусства одолеть ложный порядок вещей и прервать дурную цепь повторений и заманчивых отражений, задуманных мелким бесом в обличье Куильти. Вот эти строки: «Но покуда у меня кровь играет еще в пишущей руке, ты останешься столь же неотъемлемой, как я, частью благословенной материи мира, и я в состоянии сноситься с тобой, хотя я в Нью-Йорке, а ты в Аляске».
Спустя три года после бегства Лолиты, в Бердслее, Гумберт принимает экзамен по литературе (аудитория 342). Вопрос: «Как Эдгар По определил поэтическое чувство?» – приводит в замешательство одного из студентов. Участливый однокашник передает ему записку с неполным и оттого неверным ответом: «Поэзия – это чувство интеллектуального блаженства» [300] . Замечательно, что после всех испытаний на внимательность читатель сценария (и зритель картины) в конце приглашается принять участие в настоящем экзамене по литературе и этот последний тест призван открыть ему главную мысль всего произведения. В романе нет такого эпизода, но он отбрасывает очень яркий свет на его финал, со словами о «спасении в искусстве» и «бессмертии», которыми автор наконец может поделиться со своим героем. «Говорю я о турах и ангелах, о тайне прочных пигментов, о предсказании в сонете, о спасении в искусстве. И это – единственное бессмертие, которое мы можем с тобой разделить, моя Лолита».
300
Рое Edgar А. Drake-Halleck Review, 1836. Цит. по: A Companion to Poe Studies / Ed. by Eric W. Carlson. Westport: Greenwood Press, 1996. P. 281.
В мастерской ван Бока
Берлинские сумерки
Предисловие к публикации архивного рассказа
В 2004 году, разбирая рукописи Владимира Набокова, хранящиеся в Библиотеке Конгресса США, в поисках материалов для собрания драматургии писателя, я обнаружил рукопись неизвестного мне рассказа «Наташа» [301] . Относящийся к началу 20-х годов прошлого века, неопубликованный и неизученный, этот рассказ был лишь кратко пересказан Брайаном Бойдом на страницах написанной им биографии Набокова, недавно вышедшей и по-русски. Просмотрев эти пятнадцать листов линованной бумаги, исписанной тонким пером автора «Трагедии господина Морна» и «Приглашения на казнь», я понял, отчего рукопись столь долгое время оставалась под спудом. Стремительно, в «одно касание» написанный черновик пестрел изысканной в своей изощренности правкой. Микроскопические вставки и уточнения, целые предложения, вымаранные, а затем вновь возвращенные к жизни путем подчеркивания, озерцо кляксы, в котором тонет не раз переправленное слово, к тому же еще всякие другие неприятности – небрежный синтаксис, описки, пропуски…
301
«Наташа» (25–26 августа 1924 г.). Публикации оригинального текста предшествовала публикация рассказа, по подготовленной нами расшифровке рукописи, в итальянском переводе Дмитрия Набокова в «Io Donna», литературном приложении к газете «Corriere della Sera» (22 сентября 2007 г.).
Взять на себя труд по его восстановлению мог, конечно, лишь русскоязычный исследователь, но к тому времени таковых побывало в архиве Набокова совсем немного; для западного же ученого, пусть отчаянно любящего Набокова и отлично владеющего русским, то была бы нелегкая задача. Мало того что надо знать русскую, с «ятями» и «ерами», орфографию, которой Набоков придерживался до конца жизни, у исследователя должен быть еще развит особый навык чтения его руки «с листа». Работа с набоковским эпистолярием и автографами его ранних сочинений давала мне, как я полагал, все эти преимущества. Прочитав рукопись и уверившись, что, несмотря на кажущуюся безнадежность предприятия, рассказ восстановить все-таки можно, летом 2006 года я сделал его первую редакцию и послал сыну писателя для решения его судьбы. Со многими неясными строками удалось совладать уже тогда, другие продолжали упорно сопротивляться, сколько я ни рассматривал словесную вязь сквозь линзу увеличительного стекла.
Невзирая на явную неотделанность, вполне «рабочее» и в бунинском духе название (ср.: «Клаша», «Таня», «Руся» и др.), вместо которого, реши Набоков все-таки напечатать его, стояло бы, вероятно, что-то более отвлеченное и ёмкое, несмотря на многие неловкие строки, выдающие еще неискушенного автора, это сочинение, на мой взгляд, безусловно, заслуживало извлечения из кипы набоковских черновиков. Сама по себе «живучесть» рукописи, уцелевшей в многочисленных переездах на разных континентах и пролежавшей среди бумаг писателя восемьдесят с лишком лет, намекала на особую важность ее для автора, если не художественную, то личную. И может быть, о чем-то очень значительном могла бы по секрету сказать увлеченному Набоковым читателю.
Сыну писателя рассказ показался весьма интересным, и было решено готовить его к публикации – русской и английской. Общими усилиями и во многом благодаря исключительно чуткому и внимательному прочтению рассказа блестящим переводчиком и истолкователем Набокова Геннадием Барабтарло удалось разобрать почти все оставшиеся спорные или трудные места, после чего Дмитрий Набоков бережно перенес «Наташу», со всеми предметами обстановки и оттенками, сперва на итальянский, а затем на английский и выпустил ее в «Нью-Йоркере», в котором в свое время печатал свои английские рассказы Набоков.
Одно из таких трудных мест – нечетко написанная дата рассказа – скорее 1921, чем 1924 год, – послужило поводом для оживленной дискуссии среди исследователей (Д. Набоков, Д. Циммер, Г. Барабтарло), в результате которой он был опубликован в английском переводе Д. Набокова в «Нью-Йоркере» с указанием «около 1924 г.» (в биографии Набокова, написанной Б. Бойдом, указан 1924 год). Нехарактерная для сочинений Набокова середины 20-х годов прямолинейная трактовка темы потусторонности склоняла меня к мнению, что рассказ этот – из числа самых ранних и не мог быть написан в один год с такими зрелыми вещами, как «Картофельный Эльф» или «Трагедия господина Морна». Однако замеченные мною гомологичные места в «Наташе» и в рассказе «Пасхальный дождь» (весна 1924 года) подтверждают, что рассказ был написан, вероятнее всего, все же в 1924 году. Вот это место в «Наташе»: «Отец ее нагнул голову в другую сторону и очень тихо, очень взволнованно сказал: „Душенька, сегодня в газете есть что-то изумительное“» [302] . А так в «Пасхальном дожде»: «<…> и входил кто-то, похожий не то на Платонова, не то на отца Элен, – и, входя, развертывал газету, клал ее на стол <…> И Жозефина знала, что там, в этой газете, какая-то дивная весть, но не могла, не умела разобрать черный заголовок <…>» (123).
302
Набоков В. Полное собрание рассказов. СПб., 2016. С. 143. Далее страницы этого издания приводятся в тексте.