Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Профессор желания
Шрифт:

Часа через четыре — на Западную Европу уже опустилась ночь, а я уже съел свой более-менее съедобный ужин из консервированных спагетти — я отправился в город. Местечко, на которое я обратил внимание, добираясь до своего дома, называется Шепед-Макит. Здесь мое настроение значительно улучшилось, и я начинаю смотреть другими глазами на то, что я фулбрайтский стипендиат. Да, даже еще до посещения первой лекции по эпическим поэмам и рыцарским романам я начинаю понимать, что, возможно, приезд в незнакомую страну не был такой уж ошибкой. Конечно, я боюсь умереть такой же смертью, как Мопассан, но, тем не менее, спустя всего несколько минут после того, как я робко вышел на узкую улицу, пользующуюся дурной славой, я обзавелся проституткой. Первой в моей жизни и, к тому же, первой из трех моих сексуальных партнерш, родившейся не на американском континенте (за пределами штата Нью-Йорк, если говорить точнее), и раньше, чем я. На самом деле, когда она оседлала меня, навалившись всей своей тяжестью, я с омерзением заметил, что эта женщина, груди которой стукаются над моей головой друг о друга, как котелки, — я выбрал ее среди конкуренток за ее чудовищных размеров грудь и не менее чудовищных размеров зад, — по-видимому, родилась еще до того, как началась первая мировая война. Только представьте себе, еще до публикации «Улисса», до… Я пытаюсь определить ее место в нашем веке и делаю это гораздо быстрее, чем предполагал. Меня словно неожиданно подталкивает чья-то твердая рука, как бывает, когда пытаешься на ходу вскочить в поезд.

Следующим вечером я открываю для себя Сохо. Я открываю для себя также в Колумбийской энциклопедии, которую я тащил через океан вместе с «Историей английской литературы» и тремя томами Тревельяна в мягких обложках, что венерическое заболевание окончательно сразило Мопассана, когда ему было сорок три года. Тем не менее, я не могу придумать лучшего места, куда отправиться после ужина с капитаном и капитаншей, чем комната проститутки, которая выполняет любые мои желания. О привилегии делать все, что хочу, я мечтал с тех пор, как мне исполнилось двенадцать лет, и мне стали давать каждую неделю доллар на карманные расходы, который я мог потратить по своему усмотрению. Конечно, если бы я выбирал не таких явных проституток, мои шансы умереть от венерической болезни, а не от старости, заметно бы поубавились. Но какой тогда смысл иметь дело с проституткой, если она не выглядит, не разговаривает и не ведет себя как проститутка? Я пока что не ищу себе подругу, а когда созрею для этого, то уж, конечно, пойду не в Сохо, а в ресторан под названием «Миднайт-сан», который находится рядом со знаменитым магазином «Херродс».

О шведских девушках и их сексуальной раскованности давно уже ходят легенды. Я ощущаю здоровый скептицизм, когда слышу все эти истории о ненасытных аппетитах и странных склонностях, гуляющие по колледжу. Я удираю с урока норвежского языка, чтобы самому выяснить, насколько все эти детские сплетни соответствуют действительности. Я направляюсь в «Миднайт-сан», где, говорят, официантками служат помешанные на сексе юные скандинавские богини, которые подают свои национальные блюда и при этом одеты в красочные народные костюмы. Яркие деревянные клоги украшают их золотистые ножки, а зашнурованные доверху крестьянские корсажи соблазнительно поднимают пухлую грудь.

Именно здесь я встречаю Элизабет Элверског, а бедняжка Элизабет встречает меня. Элизабет оставила на год университет в Лунде, чтобы усовершенствовать свой английский, и живет с другой шведкой, дочерью друзей ее семьи. Эта шведка несколько лет назад оставила университет в Упсале, чтобы улучшить ее английский, и пока еще не собирается возвращаться. Бригитта, которая приехала в Англию в качестве студентки и предположительно учится в лондонском университете, работает в Грин-парке, взимая плату за пользование шезлонгами, а заодно, относительно чего семья Элизабет пребывает в полном неведении, ищет приключений. Квартира на цокольном этаже, которую снимают вместе Элизабет и Бригитта, находится в доме на Элс-коурт-роуд, населенном в основном студентами, чей цвет кожи намного темней, чем у девушек. Элизабет признается мне, что не слишком довольна этой квартирой — индийцы, против которых у нее совершенно нет никаких расовых предубеждений, изводят ее тем, что по ночам готовят в своих комнатах блюда с карри, а африканцы, против которых у нее тоже нет никаких расовых предубеждений, иногда, проходя по коридору, протягивают руки и касаются ее волос. И хотя она понимает, почему они это делают, и сознает то, что они не собираются сделать ей ничего плохого, она вздрагивает каждый раз, как это происходит. Тем не менее, будучи по характеру мягкой и добродушной, Элизабет решила примириться с незначительным проявлением унижения ее человеческого достоинства в коридоре и общей захудалостью района, в котором они живут, и считать это частью приключений в своей заграничной жизни. В июне она собирается вернуться домой и провести летние каникулы со своей семьей в их летнем доме.

Я описываю Элизабет свою монашескую обитель и, к ее невероятному удовольствию, пародирую капитана и капитаншу, заявляющих мне, что в их доме запрещается сожительство всем, включая их самих. А когда я копирую ее монотонный английский язык, она веселится еще больше.

Первые несколько недель маленькая черноволосая и (по моему мнению) с очаровательно торчащими зубками Бригитта делает вид, что спит, когда мы приходим в их квартирку на цокольном этаже и делаем вид, что не занимаемся любовью. Я не думаю, что то волнение, которое я испытываю, когда мы, все трое, вдруг перестаем притворяться, отличается от того, когда мы, затаив дыхание, делали вид, что ничего особенного не происходит. Я настолько счастлив тем, как изменилась моя жизнь после обеда в «Миднайт-сан» — а на самом деле, после того, как я, подавив в себе страх, отправился на Шепед-Макит и нашел себе проститутку из проституток, — что пребываю в эгоистическом безумстве по поводу невероятной вещи, которая происходит со мной. У меня не одна, а две шведские (или, если хотите, европейские) девушки. Я даже не замечаю, что Элизабет понемногу начинает терять душевный покой, стараясь быть полноправной грешницей в нашем межконтинентальном содружестве, которое можно назвать моим гаремом. Может быть, я не вижу этого потому, что она тоже испытывает что-то вроде неистовства — губительное безумие, слишком дикую встряску, чтобы ее вынести — а и результате кажется, что она просто слишком часто получает удовольствие. Я считаю приятным то возбуждение, которое охватывает нас троих, когда мы проводим воскресенье в Хемпстид-хит, устроив пикник и играя в теннис. Я учу девчонок играть в «бегущий автобус»: мы с Бригиттой ловим Элизабет, для которой нет большего удовольствия, чем когда мы ловим ее, уставшую и веселую. Они учат меня играть в те игры с мячом, в которые они играли в Стокгольме, когда были детьми. В дождливые дни мы играем в карты, в «рамми» или «канасту». Мне сказали, что старый король Густав V был страстным игроком в «рамми», так же, как отец и мать, и брат, и сестра Бригитты. Элизабет, гимназические друзья которой, видимо, целые дни проводили за игрой в «канасту», поняла, как играть в «рамми» только после получасового наблюдения за нашей с Бригиттой игрой. Ей понравилось, как я громко стучу картами, и она начала тут же делать то же самое. Я научился этому, когда мне было лет восемь, сидя у ног короля содовой воды Клотцера. Моя мама считала, что он самый трудный из всех гостей, когда-либо останавливавшихся в «Венгерском королевском» (когда он опускался на наш плетеный стул, она иногда закрывала глаза), самый болтливый и самый невезучий за карточным столом.

— У меня руки как крюки, — говорит Элизабет, раскладывая карты, которые ей сдала Бригитта, и так, и сяк. И когда она вдруг выигрывает, радости ее нет конца. Моей радости тоже нет конца, когда она вдруг спрашивает: «Как эта игра называется? Спорт?» А когда она называет одну карту в «канасте» джокером, это меня просто сражает. Ну как может быть, что она теряет душевный покой? Я-то не теряю! А наши серьезные, сводящие с ума дискуссии о второй мировой войне, во время которых я пытаюсь объяснить — и отнюдь не всегда спокойно — этим двум самодовольным сторонницам нейтралитета, что происходило в Европе, когда мы все подрастали. Разве не Элизабет, более неистовая (и наивно-бесхитростная), чем Бригитта, настаивает, даже когда я начинаю терять терпение, что в этой войне были виноваты все? Как же не сказать после этого, что она не просто теряет душевный покой, а с утра до вечера только и думает о том, чтобы вогнать себя в это состояние?

После «несчастного случая» (так мы написали в телеграмме родителям Элизабет, когда ее сшиб грузовик, и она сломала руку и получила легкое сотрясение всего через шестнадцать дней после того, как я переехал из Тутинг Бека на цокольный этаж к девчонкам) я продолжаю вешать свой твидовый пиджак в ее шкаф и спать на ее кровати. Я свято верю в то, что остаюсь здесь только потому, что, находясь в состоянии шока, просто не способен никуда двигаться. Каждый вечер я пишу под носом у Бригитты письма в Стокгольм, в которых пытаюсь объясниться с Элизабет. Вернее, я сажусь за машинку, чтобы начать писать работу о причинах упадничества поэзии скальдов, которую мне скоро надо сдавать своему наставнику по исландским сагам. Вместо этого я ловлю себя на том, что пишу Элизабет. Я говорю ей, что не думал, что она только пыталась доставить мне удовольствие, а считал по простоте душевной, что, как Бригитта и я сам, она, прежде всего, получала удовольствие сама. Снова и снова — в метро, в пабе, на лекциях, — я достаю ее самое первое письмо, которое она написала, сидя в своей спальне, как только вернулась домой, и разглаживаю его, чтобы перечитать строки, написанные словно рукой школьницы. При этом я каждый раз вспоминаю Сакко и Ванцетти. Каким же идиотом я был, каким слепцом, каким бесчувственным! «"Alskade David!» [8] начинает она и потом на своем английском объясняет, что влюбилась в меня, а не в Гитту, и ложилась в постель с нами двумя только потому, что этого хотел я, и что она сделала бы все, что я хочу… и, добавляет она мельчайшим почерком, она боится, что сделает это, если ей придется вернуться в Лондон.

8

Любимый (швед.).

«…Я не такая сильная, как Гитта. Я только слабая Бетта и ничего не могу с этим поделать. Я чувствовала себя, как и аду. Я влюбилась, а то, что я делала, не имело ничего общего с любовью. Мне казалось, что я теряю человеческий облик. Я чувствую себя так глупо, и мой английский кажется мне чудовищным, когда я на нем пишу. Я прошу извинения за это. Я знаю, что никогда в жизни не должна делать то, что мы трое делали. Так что, глупая девчонка извлекла какой-то урок.

Дин Бетта»

А под этим запоздалое прощение:

«Tusen pussar och kramar» — тысячу раз целую и обнимаю.

В моих собственных письмах я снова и снова притаюсь в том, что не сумел разглядеть природы ее чувств ко мне и глубины моих чувств к ней! Я пишу, что это «непростительно», «печально» и, вместе с тем, «странно», а когда, осознав свою ошибку, чувствую, что подступают слезы, называю это «ужасным». И я действительно так считаю. В свою очередь это приводит к тому, что я пытаюсь вселить в нас обоих надежду, сообщив ей, что нашел себе комнату (на днях я собираюсь начать поиски) при университете, а поэтому она должна писать мне туда — если вообще захочет мне еще писать, — а не по старому адресу, чтобы Бригитта… В середине этих серьезных излияний с извинениями и мольбами о прощении, я оказываюсь во власти неуправляемых и противоречивых эмоций. Я чувствую свою никчемность. Я сам себе противен. Я испытываю стыд и раскаяние. Одновременно с этим меня не покидает столь же сильное чувство, что я ни в чем не виноват; что в том, что наивная и беззащитная Элизабет оказалась на пути грузовика, столь же виноваты индийцы, варившие свой рис с карри в два часа ночи, сколько и я. А что же Бригитта, которая должна была опекать Элизабет и которая сейчас лежит спокойно на кровати у противоположной стены, учит английскую грамматику и не обращает никакого внимания — или делает вид, что не обращает, — на муки моего самобичевания? Как будто то, что из-за этого грузовика у Элизабет сломана рука, а не шея, освобождает ее от всякой вины! Как будто то, как вела себя с нами Элизабет, целиком лежит на собственной совести Элизабет…. а не на совести Бригитты… или на моей совести. Но безусловно, несомненно, Бригитта не меньше меня виновата в том, что мы злоупотребили уступчивостью Элизабет. Так ли это? Ведь именно к Бригитте, а не ко мне инстинктивно тянулась Элизабет, когда ей была нужна поддержка. Когда, обессиленные, мы лежали на потертом ковре — ибо нашим жертвенным алтарем был пол, а не кровать — распластавшись среди разбросанных предметов нижнего белья, измученные, пресыщенные и смущенные, это Бригитта неизменно брала голову Элизабет в свои руки, нежно гладила ее по лицу и шептала по-матерински ласковые успокаивающие слова. Мои руки, мои слова никому не были нужны в этот момент. Они, мои руки и слова, значили все до момента апогея. Потом девчонки свертывались вместе калачиком, как в детстве в беседке или в палатке, где иначе невозможно было поместиться…

Так и не дописав письма, я выхожу на улицу и иду через полгорода (обычно я двигаюсь в направлении Сохо), пытаясь взять себя в руки. Чувствуя себя в этот момент Раскольниковым (таким Раскольниковым, какого играет Пудднхед Уилсон), я пытаюсь «видеть все насквозь». Это значит, что я должен постараться посмотреть на неожиданный поворот событий глазами Бригитты. Поскольку я не обладаю способностями спонтанно почувствовать в себе хладнокровие или силу — если это сила, — не попытаться ли мне путем рассуждений почувствовать себя в ее шкуре? Да, использовать наконец мои мозги фулбрайтского стипендиата — должны же они мне пригодиться! Видеть насквозь, черт побери! Это не так уж трудно. Разве это не ты вертелся вокруг этих двух девчонок, изображая из себя праведника? Разве не ты сочинял, как все вы, небылицы, чтобы доставить радость старикам-родителям? Что ж, или сдавай позиции и играй в игрушки с Шелковой Уолш, или оставайся там, где ты есть и делай, что тебе хочется. Бригитте тоже не чуждо ничто человеческое. Сильные и здравомыслящие — тоже люди (если это сила и здравомыслие). Тому, кому уже не четыре года, не подобает громко плакать и капризничать! Элизабет абсолютно права: Гитта есть Гитта, а Бетта есть Бетта. Настало время и тебе стать самим собой!

«Видеть насквозь» — это значит восстановить в памяти ту ночь, когда Бригитта и я все спрашиваем и спрашиваем Элизабет — пытаем и пытаем Элизабет — по поводу того, что мы уже пытались выяснить друг с другом: чего она тайно хотела больше всего, о чем она осмеливалась думать про себя, что не решалась никогда сделать сама или позволить сделать с ней?

— В чем ты никогда не могла никому признаться, Элизабет, даже себе самой?

Вцепившись всеми десятью пальцами в одеяло, которое мы стащили с кровати, лежа на полу, Элизабет тихо заплакала, а потом призналась на своем очаровательном музыкальном английском, что хотела бы, чтобы ее взяли сзади, когда она перегнется через стул.

Поделиться с друзьями: