Происхождение боли
Шрифт:
— К чему этъ вы клонити!?
— К тому, что насмехаться над бедняками вам не пристало.
Феодора встала, тяжело опираясь на стол, позвала глухо: «Идёмти за мной», и свела Эжена в подвал своего особняка, похожий на бакалейный амбар: повсюду мешки, корчаги и кадушки. На одну из них она поставила свечу, скрестила руки на груди:
— По– вашему, я не дворянка?… Так и есь — чаво греха таить! А хто я в самъм дели — угадаити?… Holohka! kreposnaja defka господ Арсеньевых-Неростофских!
— Рабыня!? — перепугался Эжен.
Феодора совсем поникла, опустилась в своих шелках на мешок гороха…
— … Когда ваш Бонъпарт шол на Москву, все, кто мох, убегал. Дома бросали, вещи… И мои хозяивъ уехъли, покидаф ф карету семь снудукоф. А я спряталась на чердаке… Сижу и думаю: не съедят-чай меня эти хранцузы, а я ищё нъряжус в барышнинъ платье, нъзовус графскъй дочкъй — глядиш, ко мне съ фсем уваженьем ътнесутсь, а нет… — терять мне былъ всё равно нечивъ… Ф пятнаццъть-тъ лет… Долгъ я их ждала, а как увидила из ъкна незнакомыи мундиры — так сама и выскочила, схватила за рукаф того, кто понарядний и поосанистий: защитити, мол, сироту-графиню! Што былъ дальши, точно не помню, но энтът охфицер меня так и пригрел, платьеф мне понатащил, шуп, жемчугоф, а потом — надоумил жъ ево Бох! добыл он где-тъ русский мундир, рваный, кровавый, кибитку, сам прикинулся раненым бес памяти, а я бутьтъ за ним ухаживаю и везу ево куда-нибуть в лазарет или домой. Так мы ехъли, ехаъли, на мешках с золътъм сидь, и дъбрались до самъй Хранции; зажили тихь и ладнъ. Любил он миня, всёму учил, ни к чёму ни неволил… Но умир (- перекрестилась по-своему, справа налево — )… Всё нашъ добро сталъ толькоъ моим… Как наши ушли ис Парижу, я поехалъ х королю, пъпросила признать миня хранцусскъ подданъй и графиней, и он — дай Бох ёму здоровья! — так и сделал… Вот так, господин дъ Ростеньяг… Вот, кому вы фсе цалуити ручки — афериске!..
— Сударыня! Вам нечего стыдиться! Всякий человек, и я сам, выпади мне участь родиться в неволе, просто обязан был бы искать новой родины и лучшей доли! — эти слова Эжену показались ничтожными; он преклонил колени — одним упёрся в земляной пол, другое пригнул опорой для рук и голову опустил так низко, как только мог ((Феодора могла бы заподозрить его в желании рассмотреть её ноги, но ей было не до кокетства, а он закрыл глаза)), — Примите извинения за моё бессовестное любопытство! Процветанием моего народа клянусь никогда не использовать этих случайных знаний вам во вред!
Феодора в изумлении вскочила, машинально дёрнула Эжена за первое попавшееся — за воротник:
— Да фстанти уш! Штаны протрёти!
Он встал. Она качала головой, одной рукой держась за щёку, другую сунув подмышку:
— Беда мне с вами!
— Я сейчас уйду.
— Што ш вы, благородный кавълер, ни поклялись хранить мою тайну? — иронично спросила графиня, провожая опасного гостя.
— Вашу тайну — храните — вы.
«Сохранишь! — шило в мешке!.. О Господи!..» — подумала Феодора. Она велела опустить в доме все шторы, упала в кресло перед тёмным зеркалом, откупорила флакон, всегда висящий у неё на шее, и принюхалась: не выдохся ли, не распался ли заветный цианид?…
Эжена тоже всего колотило. Он спешил скорей забиться в нору и поразмыслить — чтоб улеглись чувства. Ему было стыдно за человечество, придумавшее и до сих пор поддерживающее рабство; Феодора казалась на этот момент ему ближе всех женщин, и это его страшило; но боялся он и за неё, страстно хотел сделать что-нибудь хорошее для своей новой сестры… или скорей забыть разговор в подвале…
Однако и на квартире его ждала Феодора — героиня стремлений, грёз и скорбей Рафаэля.
— По сравнению с другими особами женского пола это феномен, — разгалгольствовал влюблённый, — Может быть, как у большинства женщин, гордых собою, влюбленных в свои совершенства, в ней говорит чувство утонченного эгоизма, и она с ужасом думает о том, что будет принадлежать мужчине, что ей придется отречься от своей воли, подчиниться оскорбительному для неё условному превосходству. Или, быть может, первая любовь принесла ей унижение?… Быть может, она дорожит стройностью своей талии, своего изумительного стана и опасается, как бы их не испортило материнство? Не самый ли это веский тайный довод, который побуждает её отвергать слишком сильную любовь?… Или, быть может, у неё есть недостатки, заставляющие быть добродетельной поневоле?…
— А самой простой и уместной гипотезы так и не прозвучало, — с ехидцей заметил Эмиль.
— О чем ты!?
— Она любит кого-то другого. Тайно.
— Нет!
Эмиль хмыкнул и указал глазами на отвернувшегося к огню Эжена, то ли переадресовывая, то ли намекая…
— Растиньяк! ((После знакомства с Феодорой Рафаэль почему-то начал называть Эжена по фамилии)) Ведь это невозможно!?
— Почему, — рассеянно ответил Эжен, — Она такой же человек, как и все…
— Но ты говорил!..
— Что она отвергла всех ухажоров, и только.
— Она мне клялась!!..
— Но для кого-то же она держит открытой свою спальню, — издевался над Рафаэлем Эмиль.
— Может, это так заведено в России — не запирать дверей, — сонно поддерживал беседу Эжен, — Она ведь не француженка, и наши мерки к ней неприменимы.
Два дня спустя Рафаэль вошёл к Эжену, мирно ищущему в газете приглашения на несложную работу, бросил на стол две бумажки: пригласительную открытку и купюру — со словами: «Она ждёт тебя сегодня вечером для разговора наедине. А я тебе больше не должник. Прощай!».
Через пять часов графиня ((на ней было красное платье и коралловые бусы. Она, как давно заметил Эжен, не носила минеральных — только органические драгоценности: янтарь, жемчуг, вот коралл…)) вновь открыла Эжену свои копи:
— Фсё — вашъ. Берити сколькъ хотити.
— Благодарю, сударыня! Я верил в вашу доброту.
Вскоре жильцы Дома Воке наелись гречки с подсолнечным маслом, а Рафаэль исчез.
Глава СХХ. Тьерри
Эжен знал, что за год в среднем полторы сотни парижан кончают с собой, и решил бороться хотя бы с утопленничеством — расставил на мостах и набережной сменные караулы из нищих покрепче и сирот постарше, которым велел тащить к нему всех несчастных. Первым, кого привели с края жизни, оказался смуглый худосочный парень, назвавшийся Тьерри де ля Фером.
— Громкое имя, — заметил Эжен.
— Громкое, как плач.
— Так что у тебя за несчастье?
— Отгадаешь загадку? — У десятисаженного молодца отец меньше вороньего яйца.
— Ну,… так это дуб и жёлудь — правильно?
— Мой дед взял в жёны сирую и безродную красавицу. Недолгое время спустя после свадьбы они поехали на охоту и разбили лагерь под большим деревом. Молодая графиня подняла голову вверх, посмотрела на ветви — и вдруг обомлела, упала замертво. Муж расстегнул на ней платье, чтоб лучше дышалось, случайно обнажил плечо и увидел там клеймо, какое ставят ворам. Сочтя себя обманутым и опозоренным, он накинул не шею жене петлю, вздёрнул её на том самом дереве и вернулся домой; переспал ночь, утром вышел на порог, глядь! — жена идёт к нему из леса. Поднялась она по лестнице и прошла мимо него, остолбеневшего, словно не видя, закрылась у себя. Граф, едва опомнился, поскакал к тому дубу, а дуб согнут дугой, как лук перед выстрелом и пустая верёвка болтается в локте от земли. Потом, дома он, мой дед, убедился, что клеймо на плече жены ему лишь примерещилось — должно быть из-за теней от листьев. Он покаялся, признал, что бес его попутал, но графиня с тех пор была сама не своя: сбежала в Англию, убила нескольких человек, а потом саму её нашли в каких-то болотах мёртвой — обезглавленной, и голова лежала рядом… Кто это с ней сделал, так и не дознались, но тайну своей первой, обращённой смерти она раскрыла в каком-то письме. Пока она висела там, в лесу, дуб говорил с её душой, рассказал, что его прадед высох за полночи от стыда: на нём безвинно повесили тридцать человек. «Я верну тебе жизнь, — сказало дерево, — а ты завещай своим сыновьям отомстить за тех казнённых и за тот осквернённый дуб».