Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Прокаженные

Шилин Георгий Иванович

Шрифт:

– Мой бильмирам… — сказал он на ломаном русском языке, — мой не понимай твой.

– Не понимаешь… — протянул Крепкин, — а контрабанда понимаешь?

– Мал — мала товар пришел… Ей-бох.

– А обрез — тоже товар пошел? — Крепкин сплюнул.

Контрабандист и мертвый ишак с ношей были доставлены на пост. К вечеру ишака отдали собакам, а из шкуры сделали постель для раненого контрабандиста. Ливень продолжался, дороги были окончательно размыты, и связь с погранотрядом могла восстановиться не раньше чем через месяц.

Контрабандист был отдан на попечение Крепкина, который с материнской заботливостью промывал и бинтовал ему раны, читая при этом нравоучения.

– Понесло ж тебя, идиота, с этой контрабандой. И зачем ты только пошел, подлюга? Вон ишака загнал, товар потерял, и жизнь, может быть, потеряешь…

Нешуточное дело, брат, стрелять в часовых… Эх ты, Кули, Кули…

Кули жалобно стонал и просил курить. Он жаловался Крепкину на тяжелые времена. Дома у него была жена. Она умрет теперь с голоду… Его мечта — стать богатым — не осуществилась.

– Эх ты, голова… — смеялся Крепкин, сворачивая для перса "козью ножку", — ты не о богатстве думай, а о жизни. Тебя судить будут. Ведь ты с оружием шел. Знаешь, что такое с оружием в руках?

Красноармейцы давали ему мясо, хлеб, чай, а когда мясо кончилось — предлагали вареное мясо дикого кабана. Но Кули крутил головой и говорил:

– Свинья — дунгуз, свинья — поганая.

– Сам ты поганый, сукин сын, — ругались красноармейцы.

Но Крепкин останавливал их, так как считал, что только он один имеет право ругать перса.

Кули лежал на одних нарах с красноармейцами, и тяжелый запах, который шел от него, вызывал у некоторых тошноту. Красноармейцы ругались, и только Крепкин старался больше курить и держать двери открытыми. Запах все-таки шел, и в конце концов даже Крепкин стал соглашаться с товарищами, что от перса действительно сильно несет. Тогда он вдруг понял, что ему давно надоело ухаживать за персом и что сам он осточертел ему не меньше, чем его вонь. Заботы о пленном перешли ко мне. Я должен был сохранить его для следствия и доставить преступника в местечко.

Два раза в неделю я промывал его раны, бинтовал марлей и, как мог, ободрял перса. Перс стонал, призывал в помощь аллаха и просил махорки.

Однажды, перевязывая ему плечо, я заметил у него на груди язвы, зловещие темно-красные язвы с фиолетовыми краями.

– Что это у тебя, Кули? А?

Он пожал здоровым плечом и ничего не сказал. Я раздел его всего и увидел такие же язвы на спине и руках. Долго пытался я определить болезнь, но, конечно, безуспешно. Так и отправили его в город.

И вот сейчас мне стало все ясно. Эти две язвы, открывшиеся у меня на груди, — язвы контрабандиста Кули. Это — его проказа. И лицо у него было такое странное, припухшее. Но почему все это стало ясно только теперь, а не тогда, на посту? Почему никому не пришла в голову мысль об осторожности?

Теперь я — прокаженный, я — в лепрозории. Меня лечат, как всех: в кровь вводят генокардиево масло, применяют цианистый калий и еще десятки каких-то препаратов. Иногда достигаются результаты: темные пятна начинают проясняться — и это вызывает у меня прилив надежды. Мне кажется, будто в лепрозории я нахожусь по недоразумению; все скоро выяснится, и темному ужасу придет конец. Снова я уеду к себе в Ковыльевку, и все дороги мира вновь станут для меня свободными. Но пятна, исчезая с одного участка тела, переселяются на другой. Препараты оказываются беспомощными в борьбе с болезнью, и снова закрываются передо мной пути, ведущие в мир. Я опять заживо зарытый в могилу.

Доктор Туркеев делает все возможное, чтобы препараты, рекомендуемые наукой, не лежали в бездействии на аптекарских полках. Как истинный представитель науки, он хранит спокойствие, когда палочки Ганзена слабо или вовсе не реагируют на действие медикаментов. В таких случаях Туркеев делает перерыв и обдумывает новые комбинации лечения. После каждого нового опыта он внимательно осматривает меня, не зная или не желая знать, что все его опыты — ложь. Однажды я спросил у него:

– Ну как, товарищ доктор? Чем вы меня утешите?

Туркеев отвел лицо в сторону и ответил:

– Пока ничем. Это делается, батенька, не сразу… Все проходит…

Пройдет и это. Надо научиться терпеть.

Однажды мне показалось, будто я выздоравливаю. Две язвы, мучившие меня до поступления в лепрозорий, зарубцевались. В безумной радости я бросился к доктору. Как был я глуп в ту минуту! Туркеев долго и молча ощупывал мою спину, грудь, руки, выслушивал сердце, легкие, потом также молча отошел и стал рассматривать меня на расстоянии. Наконец я не выдержал: — Доктор, почему вы молчите?

– Трудно пока сказать что-нибудь определенное, — ответил он с раздумьем, — понаблюдаем еще. Предугадывать не берусь.

А через две недели пятна на моем теле стали багроветь и наливаться. Еще через две недели они открылись на четырех участках тела. Я слег в постель.

Пути в тот мир снова закрылись. Когда спустя восемь недель у меня начали зарубцовываться язвы и я мог вставать, меня снова потянуло к зеркалу. Мне захотелось следить за изменениями лица. Оно осунулось и пожелтело за пятьдесят дней горения язв. Каждый день я ожидал, что она перекинется на лицо и не оставит на нем ничего, напоминающего о прежнем Строганове. Но движение ее приостановилось у самой шеи. Лепра начала «уставать». Она словно израсходовала свою энергию во время пароксизма. "Да, лицо пока спасено, — думал я, — но если приступ повторится, тогда — конец".

С этого момента я больше никогда и никого не спрашивал о своем выздоровлении. Я понял, вера в это бесплодна и нелепа, как вера в милость палача.

Чем дальше текла моя болезнь, тем все больше и сильнее охватывало меня странное чувство злобы и ненависти ко всему окружающему. Я был похож на смертельно раненного зверя, царапающего землю когтями. Я ненавидел. Кого? — Не знаю. Каждый день я чувствовал рост этой ненависти, и внутренний голос говорил мне: "Ты прав: они вычеркнули тебя из жизни, и за это ты платишь им по заслугам".

Ведь, собственно, все оставшиеся в том мире и живущие здесь, на здоровом дворе, конечно, жалеют меня, но они все-таки боятся меня, они смотрят на меня, как на зверя, хотя, быть может, они и правы, посадив меня в железную клетку, названную больным двором. Если бы от меня потребовали более ясного изложения причин моей ненависти — я не смог бы этого сделать. Я знаю только одно: меня все боятся, все опасаются, на меня смотрят, как на зверя, я должен стоять в пяти шагах от здорового человека и не имею права стать ближе… Они здоровые, я — прокаженный, и, как бы ни были они великодушны ко мне, они все-таки боятся меня! Боятся!

Поделиться с друзьями: