ЖАНРЫ

Прокля'тая Русская Литература
Шрифт:

–  Пощадите, господа, - простонал Ригер, - я много раз пытался... Не могу.

Страдальчески сморщенная физиономия Ригера неожиданно напомнила Верейскому поросенка Фунтика из известного мультика и, видимо, остальным - тоже. Коллеги, будучи, в сущности, добрыми людьми, расчувствовались и единодушно проявили милосердие, решив взяться за Тургенева. Ригер сразу повеселел. Голембиовский заметил, что рассматривая классика, ему, Ригеру, следует избегать истории с Виардо, ибо они решили не рыться в грязном белье. Марк высокомерно заметил, что лямуры "барина от литературы" его ничуть не интересуют, и все порешили обсудить только личность и мировоззрение классика.

Со вторника резко потеплело, снег стаял, Верейский читал Тургенева, но отвлёкся и долго с любопытством наблюдал, как какая-то толстая круглая птичка, с рыжевато-палевой грудкой и черно-белыми полосами на крыльях, села на подоконник и коротким носиком пыталась склевать что-то из щели между стеклом и рамой.

– Снегирь, что ли?
– недоуменно поинтересовался Верейский, - только странный какой-то, рыжий...

– Эх, молодежь...- раздался рядом насмешливый голос Голембиовского, - зяблик это. Весна пришла, Алеша.

Да, весна ощущалась, она пела птичьими трелями, лезла из почек "клейкими зелеными листочками" и дышала теплыми ветерками. Муромов решился снять тёплое пальто, а Ригер пришёл в среду в новом светлом костюме и даже пах каким-то одеколоном.

Тургенева решили аристократично совместить с бутылкой армянского коньяка, Бог весть с каких времен завалявшегося у Голембиовского, что, в свою очередь, потребовало изысканной закуски. Ригер проинформировал коллег, что идеальным дополнением к коньяку будет горький шоколад, кофе и сигара. Сойдут также сыр, засахаренный лимон, фрукты и орехи. В итоге он добился того, что его снабдили деньгами и отправили по окрестным полупустым магазинам отыскивать все эти прелести. Но к немалому удивлению коллег, Ригер все разыскал и быстро вернулся с покупками.

– И он ещё уверяет, что не еврей, - шепотом пробормотал Муромов, - только еврей может найти в пустыне апельсин, а в перестроечной России - горький шоколад, орехи и лимон.

По счастью, Ригер его не услышал, так как ходил на свою кафедру за кружкой с тремя поросятами. Наконец, коньяк был разлит по бокалам, которые зав. кафедрой извлёк из представительского сервиза, пылившегося у него в кабинете уже десятилетие, закуски разложены по блюдцам, и Верейский, вернувшийся к своей роли докладчика-обвинителя, начал.

– Может, я и неправ, но Ивана Сергеевича надо читать в молодости и желательно никогда больше не перечитывать, если хотите сохранить чувство его "первозданности", - резюмировал он сразу, - ибо, на мой взгляд, этот изящный старомодный рассказчик не сохраняет своего прежнего обаяния под критическим взглядом зрелости. Флёр первой любви развеивается, и перед нами предстает беллетрист, весьма ограниченный в своих художественных силах. Тургенев довольно содержателен и разнообразен, но - неизменно поверхностен. Он не имеет глубины, пафоса и подлинной серьёзности. Тургенева легко читать: он не испугает, не ужаснет, какие бы страшные истории он вам ни поведал. Плавный, занятный, безукоризненный в форме, он удобен. Он не хочет волноваться сам и не беспокоит читателя. Ему свойственны литературное жеманство и манерность, он изыскан и даже сновидения своим героям посылает очень поэтические...

Голембиовский хмыкнул и покачал головой, а Муромов и Ригер молча вникали в сказанное.

– Его мягкость - это просто вялость и слабость, - продолжил далее Верейский, - и почти оскорбительно видеть, как трудные проблемы духа он раскладывает по романам как повар - специи по блюдам. Достоевский, сочиняя на него пасквиль в "Бесах", был не так уж и неправ... "Что за позорная страсть у наших великих умов к каламбурам в высшем смысле! Великий европейский философ, великий ученый, изобретатель, труженик, мученик, - все эти труждающиеся и обремененные, для нашего русского великого гения решительно в роде поваров у него на кухне. Он барин, а они являются к нему с колпаками в руках и ждут приказаний. Правда, он надменно усмехается и над Россией, и ничего нет приятнее ему, как объявить банкротство России во всех отношениях пред великими умами Европы, но что касается его самого, - нет-с, он уже над этими великими умами Европы возвысился; все они лишь материал для его каламбуров. Он берет чужую идею, приплетает к ней её антитез, и каламбур готов. Есть преступление, нет преступления; правды нет, праведников нет; атеизм, дарвинизм, московские колокола... Но, увы, он уже не верит в московские колокола; Рим, лавры... но он не верит и в лавры... Тут казенный припадок Байроновской тоски, гримаса из Гейне, что-нибудь из Печорина, - и пошла и пошла, засвистала машина... "А впрочем похвалите, похвалите, я ведь это ужасно люблю, я ведь это только так говорю, что кладу перо; подождите, я ещё вам триста раз надоем, читать устанете..."" Зло, язвительно, но похоже.

Верейский глотнул коньяку, посмотрел, как дегустирует шоколад Ригер, и продолжил:

– Нужно подчеркнуть, что он - образован. Но, увы, ни одному классику образование так не впрок, как Тургеневу. И тут снова прав Достоевский: "Тема... Но кто её мог разобрать, эту тему? Правда, много говорилось о любви, о любви гения к какой-то особе, но признаюсь, это вышло несколько неловко. К небольшой толстенькой фигурке гениального писателя как-то не шло бы рассказывать, на мой взгляд, о своем первом поцелуе... И, что опять-таки обидно, эти поцелуи происходили как-то не так как у всего человечества. Тут непременно кругом растет дрок (непременно дрок или какая-нибудь такая трава, о которой надобно справляться в ботанике). При этом на небе непременно какой-то фиолетовый оттенок, которого конечно никто никогда не примечал из смертных, то есть все видели, но не умели приметить, а "вот, дескать, я поглядел и описываю вам, дуракам, как самую обыкновенную вещь". Дерево, под которым уселась интересная пара, непременно какого-нибудь оранжевого цвета. Сидят они где-то в Германии. Вдруг они видят Помпея или Кассия накануне сражения, и обоих пронизывает холод восторга. Какая-то русалка запищала в кустах. Глюк заиграл в тростнике на скрипке. Пиеса, которую он играл, названа en toutes lettres, но никому неизвестна, так что о ней надо справляться в музыкальном словаре. Меж тем заклубился туман, так заклубился, так заклубился, что более похож был на миллион подушек, чем на туман. И вдруг всё исчезает, и великий гений переправляется зимой в оттепель через Волгу..." Это, конечно, шарж, тем более что роста Тургенев был непомерно высокого, но сам он и без поправок на рост в карикатуре себя узнал сразу.

Иван Сергеевич поверхностен и в своих героях: никогда глубоко не входит в свои персонажи, не принимает их к сердцу. Вот Рудин... Как бы ни старался автор примирить его пламенный энтузиазм и ледяную холодность, его благородство и склонность жить на чужой счёт, - не стыкуется. Образ Базарова тоже являет собой нестройное сплетение кривой схемы и живой личности: формула, которой поработился сам художник, вносит своё мёртвое и разрушительное дыхание в его творение. Базаров не тип, а выдумка. Приемы Тургенева однообразны и избиты, он по-женски склонен к злословью и мелочности, любитель красоты, он создал целое море ненужно-некрасивых существ. Его сатира - обычно сплетня. И прозрачны все эти псевдонимы - Губарев, Бабаев, Любозвонов... Выдумывая свои неубедительные фамилии, всех этих Снандулий, Мастридий, Калимонов, Эмеренций, Хряк-Хруперских, Колтунов-Бабура, Закурдало-Скубырниковых, он полагает, что идет по следам Гоголя. Он ошибается. Юмор вообще лежит за пределами его дарования, и обычный же результат его юмористических обобщений - недоумение. Гоголь говорил, что читатели, смеясь над его героями, смеялись над ним самим. Но Тургенев над собой смеяться не умел.

Голембиовский наконец остановил его.

– Господи, Верейский, да вы от него камня на камне не оставили...

Алексей удивился. Ему казалось, его анализ был достаточно беспристрастен. Неожиданно вспомнил, как качала головой бабушка, слушая, как он заучивал урок о "лишнем человеке". "Человека нельзя называть лишним, пробормотала она, никто не лишний..."

– Да нет, я не хотел, - виновато отозвался он, - я вроде читал его без гнева и пристрастья.

– Он всё же певец любви...

– Ах, да, - кивнул Верейский, - любовь... она - средоточие жизни, и безнаказанно встретиться мужчина и женщина у Тургенева не могут. Но, хотя он и знает "сладостное томление беспредметных и бесконечных ожиданий", тургеневская любовь не имеет мировой и стихийной мощи, это легкий шорох, "подобный шелесту женского платья". Его любовь литературна, и, заметьте, редко любовники обходятся без посредничества книги: письма Татьяны к Онегину, Анчара, Фауста, Гейне, Германа и Доротеи, в крайнем случае сойдёт и Юрий Милославский, но непременно что-нибудь книжное. Наш романист всегда интересуется, любят ли его герои искусство, читают ли они стихи и романы, и это внешне эстетическое мерило для него, похоже, значимей внутренней красоты. Само нарастание чувства всегда показано слабо - вернее, оно только рассказано читателям. Отдельные сцены любви пленительны, но, в общем, герои Тургенева не столько влюблены, сколько имеет место некоторая сердечная слабость, почти все его мужчины женолюбивы, но женолюбие их в то же время соединяется с желанием в решительную минуту выпрыгнуть в окно...

Ригер прыснул, Муромов усмехнулся.

– Он и сам женолюбив и это сказывается в его романах. Про Полозову узнаем, что в ней был "разбирающий и томящий, тихий и жгучий соблазн, каким способны донимать нашего брата, грешного, слабого мужчину, одни - и то некоторые, и то не чистые, а с надлежащей помесью - славянские натуры", жена Лаврецкого "сулила чувству тайную роскошь неизведанных наслаждений". Одинцова получила "тайное отвращение ко всем мужчинам, которых представляла себе не иначе, как неопрятными, тяжелыми и вялыми, бессильно-докучливыми существами". Недоразумение считать Тургенева целомудренным. Уже та сцена из "Нови", когда Мариана и Соломин так заботятся о том, запирает ли ключ дверь, отделяющая комнату героя от комнаты героини, - создает впечатление противоположное духу стыдливости: нет ничего невинного в такой заботе о собственной непорочности. Вообще, Тургенев, как мне кажется, не имел мужества говорить о любви честно, как ему хотелось. Он выдумывал женщин, облекал их мнимой значительностью, неискренне идеализировал неидеальных. Что он сведущ в "науке страсти нежной", этого он не скрывал, но он не обладал отвагой быть самим собою, - и это вредило ему как писателю.

Поделиться с друзьями: