Проклятие Индигирки
Шрифт:
– Не желает ли поручик налить даме вина? – Голос Лиды прозвучал будто издалека.
Перелыгин благодарно улыбнулся, сбрасывая наваждение воспоминаний. Лида предлагала веселую игру, возвращая обоих в годы молодости, когда они в шутку называли друг друга «графиня» и «поручик».
– Или вы теперь полковник? – Она наклонилась к нему с доверительной готовностью получить подтверждение, широко раскрыла глаза, понизив голос до шепота, смешав наигранный испуг с удивлением. – А может, вышли в генералы?
– Нет, графиня. – Он гордо вздернул подбородок, включаясь в игру. – Я слыл вольтерьянцем, остался в поручиках, за участие в бунте изгнан со службы и был сослан к берегам сибирских рек изучать жизнь холодных окраин империи и учиться.
– Учиться? Чему, поручик, неужто пасти оленей и совершать набеги за чужими женами?
– Учиться любить. Любить вас, графиня.
– Любовь – изысканное и сложное чувство, ей претит первобытное существование.
– Напротив, любовь самое простое чувство, графиня, но в его простоте, быть может, и кроется самое непостижимое для человека. Кстати, не окажись я в ссылке, разве жалели бы мы теперь о времени разлуки, не так ли, графиня?
Перелыгин едва не открыл от удивления рот, заметив, как после его слов Лида неуловимым движением ресниц согнала с глаз веселую дурашливость, и они засияли зеленым тайным блеском. В эту минуту она была особенно хороша, и он беззастенчиво любовался проступившим румянцем (наверное, от вина) на упругой, гладкой коже щек, едва подкрашенными губами, вкус которых хорошо знал, легкой небрежностью прически – над ней она подолгу колдовала втайне от него, смеясь, называла продуманным беспорядком.
– И мы знаем: это ведь правда? – Она наклонила голову хорошо знакомым движением, всматриваясь в его глаза, ища в них ответа и согласия сразу.
Перелыгин хорошо помнил это влажное зеленое сияние глаз, как в том обычном городском автобусе, в середине осени. Их первой осени в Москве. Они возвращались с концерта или спектакля в крохотную съемную квартирку в Орехово-Борисово, на окраину. Несколько человек, вышедших с ними из метро, прикрывшись зонтами от мелкого назойливого дождика, растворились в темноте спального района, а на остановке чудом торчал, тускло светясь окнами, последний, случайный, прямо как в песне, полночный автобус.
Поскрипывая рессорами, он потихоньку покатил по мокрой, пустой, плохо освещенной дороге. Ветер сбивал с поредевших деревьев желтые листья, бросая их пригоршнями под колеса и на ветровое стекло. Никого больше в салоне не было, никто не стоял на остановках, а водитель, сидевший за прозрачной стенкой кабины, аккуратно останавливался, раздвигал скрипучие двери в сырую темноту, но ветер заносил в них только запахи городской окраины и капли дождя.
Они расположились рядом, чувствуя плечами друг друга, и молчали. Мимо тянулась вереница темных домов. Большинство окон погасли, а светящиеся вызывали интерес: почему там не спят?
Лида сидела, чуть отвернувшись к окну он смотрел на нее и мимо нее в темное окно автобуса, и думал об осени, вызывавшей у него тоску по большим и, казалось, утраченным надеждам. Думал, что у них нет дома, они скитаются по чужим углам, и не представлял, когда закончится кочевая жизнь; что у него никак не получается с работой, его «северных» им на первое время, конечно, хватит, но, похоже, придется соглашаться на то, что есть, а не уповать на манну небесную, потому что здесь никто его не ждал и никому он не нужен. Думал о дочери Лиды – Полянке, которую должен полюбить. И очень жалел Лиду, размышляя о необъяснимых выкрутасах жизни: ладно он – сам распорядился своей судьбой, сам перепрограммировал ее, но за что страдает она? Не хотела с ним ехать, а оказалась одна, без жилья, с ребенком на руках в чужом городе. Перелыгин чувствовал себя очень виноватым перед Лидой, хотя и не мог объяснить, в чем его вина и почему чувство этой вины преследует его.
Он осторожно положил руку ей на плечо. Лида медленно повернула голову. Ее рассеянный взгляд обрел осмысленность, она вопросительно через силу улыбнулась.
– Не грусти, – сказал Перелыгин, – нам, наверное, придется долго выкарабкиваться, но мы это сделаем, правда, для начала, – он мягко прижал ее к себе, беспокойно глядя в темные зрачки, плохо различимые в полумраке пустого автобуса, – тебе придется выйти за меня замуж.
Она замерла. Он почувствовал это ладонью, лежащей на ее плече, опустила глаза, а когда подняла их, он увидел то самое влажное сияние, которое запомнил навсегда.
Покинув автобус, они пошли, прижавшись друг к другу, по узкой дорожке, покрытой лужами, в проколах нескончаемого дождя, вдоль нескончаемо длинного дома, прячась от встречного ветра, выставив зонт перед собой.
Среди ночи Перелыгин проснулся и тихо лежал под шелест мелких капель по металлическому козырьку над балконом. В проем между шторами в спальню проникал слабый свет уличного фонаря, возвращая его к реальности после сна, в котором он опять шел по шаткому подвесному мосту над рекой, но в этот раз на берегу его ждала она. Он понимал, что на берегу стоит Лида, но узнать ее не мог, не мог рассмотреть ничего, кроме невнятных очертаний фигуры, расплывающейся в молочном тумане. Приподнявшись, он поглядел на спящую Лиду – удостовериться, что рядом именно она, и глупо улыбнулся, окончательно освобождаясь от обрывков сна.
Перелыгин лежал спокойно, прислушиваясь к ровному дыханию жены, вспоминая события печального дня. Мысли возвращали его к смерти Цветаева, в голове крутились обрывки воспоминаний северной, отдельно прожитой жизни.
Он вспомнил, как однажды на прииске во время съемки золота его провели на промприбор, где посторонним в это время появляться запрещалось, и девушка-съемщица высыпала ему на ладони пригоршню золотого песка. Глядя на грязновато-рыжие пластинки, он представлял их превращение в массивные браслеты, цепочки, кольца, тяжелые кулоны, сверкающие ожерелья, усыпанные драгоценными камнями и бриллиантами, в золотые мужские и женские, большие и маленькие часы. Он даже слышал их разноголосое тиканье в каком-нибудь магазине на Столешниковом или на Старом Арбате, бесстрастно отсчитывающее мгновения жизней миллиардов людей на земле. «Неужели те неровные золотые пластинки на его ладонях, – думал Перелыгин, – невзрачные кусочки из глубин земли – предназначены только для услад и служения бессмертному божеству, живущему вне времени, алчущему непрерывных жертвоприношений – крови, измен, безумств. Или, став сияющими слитками, скрывшись за непроницаемыми дверями банковских хранилищ, они будут стоять на страже этого золотого божества, облекающего дух, как говорил Пугачев, в смертельные золотые одежды».
Перелыгин почувствовал, что сон опять подкрадывается, обволакивая его полудремой. В ней слышались невнятные голоса, звучащие словно под высокими гулкими сводами с узкими окнами, сквозь которые вниз лился неземной зеленый свет, напоминавший то памятное северное сияние при первой встрече с Тамарой. Голоса звучали громче, каждый говорил что-то свое, и было не разобрать слов. Потом они зазвучали вокруг, будто он стоял в окружении людей, и хотя в ярких слепящих потоках льющегося с высоты света не различал лиц, он знал их. Они встречались в шахтах, на полигонах, в геологических маршрутах, самолетах, попутных машинах, в балках, теплушках и «нарядных», за длинным, грубо струганным столом, где все сидели уставшие, промороженные, с красными от шахтной пыли глазами, звучно отхлебывая из кружек черный дымящийся чай. Наконец зеленое сияние ослабло, растаяло до обычного дневного света, и он увидел их лица. Он видел их всех сразу и каждого в отдельности, отыскивая Любимцева, Пугачева, Градова, Клешнина, Савичева, но не находил. «Почему я не вижу их, они должны быть где-то рядом?» – заволновался Перелыгин, чувствуя, как оставляет его дрема, возвращая к действительности ночи, к желтому свету уличного фонаря в проеме штор.
Что-то изменилось за окном. Там наступила тишина. Дождь перестал барабанить по металлу козырька. «Вероятно, ветер все же разогнал тучи», – подумал он.
Осторожно, стараясь не разбудить Лиду, выбрался из постели, тихо притворил дверь спальни и пошел на кухню. Глядя в окно, закурил сигарету, вскользь подумав: что все-таки от него нужно было Цветаеву? Зачем тот позвонил буквально накануне своей гибели, что хотел сказать?
Он курил у окна в одиночестве среди ночи. Ветер прорвал напитанную влагой, будто губка, серость, всю неделю накрывавшую город, сквозь обрывки туч мокрым светом засветились редкие звезды. Перелыгин взглянул на часы. Было начало пятого. Непроницаемая тишина стояла в квартире. Заканчивалась еще одна октябрьская ночь второго года третьего тысячелетия. И будто сияние Млечного Пути, отраженное в Золотой Реке, несущей свои вечные воды к Ледовитому океану, лукавой усмешкой висело над ним проклятие Индигирки.