ЖАНРЫ

Проклятый род. Часть II. Макаровичи.

Рукавишников Иван Сергеевич

Шрифт:

Начав спокойно и размеренно, побледнела и голову на стройной шее подняла по-королевски.

Папиросу в черных зубах зажав и на дверь глядя, Корнут сказал. И будто чревовещателем был: говорил спокойным голосом слова, а где-то рядом кто-то смеялся злобно.

– Несомненно, Мария Александровна, вы вправе распоряжаться своей судьбой, как заблагорассудите. И обиды в отказе вашем никакой для себя не усматриваю, тем более, что формального, так сказать, предложения руки и сердца не делал. Но неосторожные слова ваши относительно его превосходительства господина министра и вообще относительно материи, шуток не допускающей... да, да... эти слова ваши, а в особенности тон... да, да... тон речей ваших заставляет меня серьезнее отнестись к тем слухам, которым доныне я веры не давал... да, да... веры не давал, не предполагая, что в старинном роду... да... будучи дочерью почтенного коммерсанта... Да, да... И я, будучи сам, так сказать, на виду у его превосходительства, и, смею надеяться, не на плохом счету, до некоторой степени обязан...

На шорох оглянулся косо вглубь комнаты. За портьерой скрылась хозяйка.

Постоял. И вышел неменяющейся своей походкой, пристукивая толстой подошвой на левой, чуть короткой, ноге. Дойдя до залы, у зеркала остановился, усы покрутил нафиксатуаренные. Морщины лба разгладились. Попробовал улыбнуться улыбкой снисходительно-приятной. Перед дверью в столовую горницу передумал. Двери не открыл. К лестнице пошел. Один в карете сидя, волю дал гневу. Тростью стучал и грозил. И визжал.

– Погоди ты у меня. Наведем справочки. По нынешним временам красных-то не больно жалуют. Даром что при капитале.

Домой приехал грозен. У подъезда раскричался. Всех дворников согнал.

– Не подметали сегодня? Не подметали!

– Как же-с... Мели-с...

– То-то мели-с. Вас к Макару Яковлевичу на полгодика. Вышколил бы. Там сколько раз на дню метут! А! Сколько, черти? Я вас! Всем расчет!

– Помилуйте, Корнут Яковлевич... Да мы...

– Молчать!

Кивком головы приказал лакею поддерживать себя под руку при восхождении по лестнице. Иногда любил так.

– Пусть трепещут.

В столовой в кресло свое сел. Стол всегда накрыт в дому у Корнута. И днем, и ночью. И на скатерти длинным рядом бутылки и граненые графины. И возле них звонкое сверкание алмазное, рубинное, изумрудное стаканов, рюмок, бокалов. И закуски различные всегда.

Сел. Газету развернул. В стакан с красным вином уткнулся, фыркнул, не допил. Отставил. Коньяку налил. Лакей бесшумный от двери отошел. К столу. Стакан унес. Другой лакей на его место у двери встал откуда-то.

Коньяк пьет Корнут. Рука белая газету мнет.

– Гервариус сейчас приедет. Сразу не пускать. Доложить. И никого. И няньке сказать, чтоб не приходила.

На бессловесно склонившегося не взглянул, острым запахом ароматным крепкого вина теша злобу. И опять выпил. И опять налил.

– Памятен тебе будет Корнут Яковлевич!

Глазом одним заметив выжидающую позу слуги, рукою махнул, чтоб скрылся. Газету терзая, пил в тишине испуганной столового покоя своего, заморскими редкостями украшенного. И хорошо, что велик покой тот. Много вещей покупает хозяин. И из Лондона посылает ему один человек на много тысяч в год много ящиков. Посмотрит Корнут, отберет, что получше.

– В столовую.

И наставляет, и развешивает.

Янтарную влагу, вот уже не обжигающую, пьет Корнут. Еще рюмка. Еще, еще. И о край рюмки уже звенит бутылочье горло. Покрасневшие глаза, потерявшие pince-nez, что-то туманное видят.

– В тюрьме насидишься, голубушка!

И кулаком ударил в стол. Больно. Взглянул. Кровь. Рюмку раздробил. Салфеткою руку неумело обматывая и морщась от вида крови, терзался сомнением. Сам ли шептал, чужой ли чей-то шепот насмешливый слышал:

– Не удастся... не удастся в тюрьму...

Захохотал вдруг. И кресло отодвинулось. Встал, радостно пошатываясь. Ликующим жестом рюмку налил, кругом наплескал.

– Разорю! Разорю!

И по комнате пошел, прихрамывая, явно и скрипуче смеясь. Опомнившись, оглянулся на все три двери. Никого. Но поморщился. Усы привычным жестом покрутив, к органу подошел. Завел. В звонах и гудениях марша, двери притворив, ходил-хромал быстро мимо разно-вековых тихих вещей прекрасных, мало огорченных тем, что нынешний хозяин их знает про них лишь суммы, выставленные на счетах антикваров.

– Разорю! Разорю!

Слюнями и коньяком пачкая накрахмаленную сорочку, ходил-маршировал, в такт марша ступая, ликующе строгим лицом заглядывая в венецианские зеркала на поворотах, не забывая покрутить усы.

– Разорю! Разорю! Придешь копеечку просить... Копеечку.

И тихо уже слюняво смеялся. Рявкнув, замолк орган.

– Кто смел? Кто смел? Зачем? А, да...

Подошел. Завел машину на полный завод. И хромал, маршировал опять. И проходя мимо стола, наливал в звенящую рюмку.

– Копеечку... Копеечку.

И задыхаясь, лил коньяк на шелковый газон бухарского ковра. И гудел-гремел и призванивал орган. И уже темнело там, вверху, под темными стропилами потолка. И цепь византийской люстры-фонаря будто спускалась из ниоткуда.

– Макар Яковлевич и господин Гервариус.

– Что? Как? Вместе?

Порознь изволили приехать.

– Макару Яковлевичу сказать, что болен, что болен, понимаешь. А Гервариус пусть ждет внизу, внизу. Пока позову... Да... Да... Куда? Ты так, чтоб Макар Яковлевич не слыхал... Ты Гервариуса у подъезда задержи, пока...

– Помилуйте, знаю-с...

И бесшумно исчез.

Сел Корнут в кресло. Успокоенною рукою, перстнями украшенною, налил коньяку в чистую рюмку, но не пил. Грусть, издалека налетевшая, туманным облаком сумеречным закрутилась, молитвенно-грустно шептать что-то хотела. И тихо стала клониться голова Корнута в сон, где нет на полях белых ни золота, ни горбатых людей, где хорошо. Но хорошо там лишь первые миги. В тихую страну, в белую, в тихую, где на чем-то лампадка висит, лампадка образная, хочет проникнуть кто-то. И жуткое царапанье. И просовывает рожу свою Смерть-скелет.

– А, вот вы где, ваше высокопревосходительство!

И волочит за серебряную ручку черный гроб.

И голову Корнут откинул на высокую сафьяновую подушку. Моргает часто. Pince-nez разыскал. Нахмурился. Недрожащею рукою рюмку к губам донес. На часы посмотрел. Встал поспешно. Мысли своей но­вой улыбаясь, в кабинет прошел. Оттуда в спальню. Позвонил.

– Одеваться! Матвей!

До пояса оголенного, обтирал его мокрою губкой семнадцатилетний Матвей, красивый, розоволицый. И ласково по горбу гладила губка. И на слабых ногах пошатываясь, ласково-важно приговаривал Корнут любимцу своему:

– Потише, Матвей!

Все чистое надел на горбатого хозяина Матвей. Перед зеркалом гардероба стоя и духи на себя брызгая, Корнут:

– Сбегай, голубчик. Рюмочку коньяку мне сюда. Да этому нотариусу Гервариусу прикажи в столовую пройти.

В тужурке своей синей юноша розовощекий, припомаженный, улыбающийся заскользил-побежал.

Чинно по ковру ступая, чуть пошатываясь, Корнут футляры разноцветные с орденами и медалями вынул, раскрыл. И медлительно-любовно перед зеркалом себя украсил. На возвеличенного там вот, в стекле представшего, на гордого взглядом гордым поглядел.

Поделиться с друзьями: